предыдущая оглавление следующая

4.7. Цена отречения. Г Померанц

Глава 1. Диалог с инквизицией.

Скоро исполнится 10 лет, как Святой престол отменил приговор Галилею. Никто сейчас не помнит текста его отречения. Что там говорилось? Наверное, то, что говорится сегодня: что, находясь в глубоком заблуждении, порочил… и запрещает пользоваться изготовленными им книгами. Эти суконные формулы быстро стираются в памяти. Заполнилось одно: «А всё-таки она вертится!»

От юридической паутины, в которой был запутан и сожжён Джордано Бруно, тоже остались только слова осуждённого: «Вы больше страшитесь, вынося этот приговор, чем я, выслушивая его!»

Кажется, Джордано Бруно действительно сказал это вслух. А Галилей разве что пробормотал под нос. Или подумал. Или кто-то другой за него подумал и сказал. Не сказано или сказано – это стало пословицей. Её знает каждый школьник. Слова Джордано Бруно гораздо менее известны. Почему? Может быть потому, что человека нового времени несколько отпугивает бесстрашие Бруно. Его трудно вместить. Мы все готовы стоять за истину, как Панург - до костра исключительно. Костра мы боимся. И может быть, ещё более боимся дороги на костёр - в одиночестве, под улюлюканья толпы, - нет, такая смерть никому не красна. Трудно повторить слова Бруно. Страшновато даже мысленно поставить себя на его место. Галилей понятнее. Мы бы тоже сдрейфили, если бы нам показали орудие для пытки. Но потом, опомнившись, непременно пробормотали бы: а всё-таки 2?2 =4.

Потому что 2?2 действительно четыре. То, что земля вертится, что экономическая система разваливается и тому подобные внешние истины нельзя доказать стойкостью учёного и нельзя опровергнуть, показав миру его слабость. Ну да, Галилей был слаб, но он повернул телескоп в глубину звёздного мира и каждый мог посмотреть и увидеть, что там делается. Метод Галилея оказался сильнее, чем средневековый способ доказательства истины, и то, что этим средневековым способом самого Галилея заставили отречься, оказалось смертельным не для Галилея, а для метода инквизиции, их reductio ad absurdum. «А всё-таки она вертится» звучит как приговор Нового времени мысли средних веков: «Absurdum est!»

Галилей говорит, как говорят наши родственники и соседи: не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли позже ли, но наука возьмёт своё! А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по-средневековому: всем собой. Он был монах, мистик. И его стойкость трудно понять без канона поведения, оставленного мученикам.

монахов на каждом шагу – чин, этикет. Послушание паче молитвы. Обет. Клятва. Присяга. В трудных случаях это очень поддерживает человека, уравновешивает его слабость. Как дисциплина на войне. Первые солдаты, получавшие свои сольдо за ратный труд, никакой родины не имели и не любили, но жизнь отдавали – за что? За несколько денежек? Скорее – по привычке к дисциплине. И потому что к этой смерти в бою они себя настроили и её не боялись. Такая смерть была условием их профессии, их чести. Как для врача готовность к холере, дворянина – к дуэли, диссидента – к аресту, следствию, суду. Солдат мог и любить свою родину, диссидент – свободу (или ту же Родину), но крепко держаться ему помогает твёрдая установка, закон чести присяга: с ними не разговаривать! Что заставило расколоться офицеров, стоявших насмерть под Бородино? Отсутствие выработанной установки. Отсутствие правил поведения на следствии. Попытка найти общий язык с Николаем.

У Галилея не было привычки к закону, уставу, этикету. Мне кажется, он относился ко всему этому с отвращением. Я представляю его естественным, непосредственным. А в трудном положении непосредственное всегда слабость. Бруно был монах, Кампанелла был монах – и они выстояли. У Бруно могли быть особые источники нравственного вдохновения, но у Кампанеллы я не вижу никакой благодати, никакой мистической помощи, да и веры особой не вижу. Просто привычка к дисциплине и понимание, что выдержать пытку зелья???? – значит, сохранить жизнь и свободу. В застенке внутренний голос (не очень глубокий) легко может сфальшивить, стать адвокатом отступничества. Закон – надёжнее. Как дисциплина на войне надёжнее патриотизма.

Но если внутренний голос очень силён – тогда можно и без дисциплины. Чурикова, исполняя роль Жанны д?Арк в фильме «Начало», боится пытки, боится костра. Наверное, историческая Жанна тоже боялась. Но ещё сильней этого подлого страха был благородный страх – продать святых своих видений, назвать эти ангельские видения дьявольскими. Очень глубоко они затронули душу, из очень большой глубины пришли. То, что некоторые нынешние неофиты отреклись (даже не посмотрев не орудие пытки) просто открыло перед всем миром, что у них и не было благодати. Была экзальтация, наигрыш, истерика, мания религиозного величия. Была видимость веры. В час истины, наедине с четырьмя стенами, один самообман уступил другому. Раньше прикрывались апокалипсисом, теперь прикрыли отступничество истрёпанной, как пословица, цитатой: несть власти, аще не от Бога.

Третий путь твёрдости – самый простой. Если нет помощи Бога, можно схватиться за саму дьявольщину пытки, за ожесточение схватки. Тут есть одна опасность: как перенести паузу – месяц, два, три, - без борьбы? Дьявол здесь не на стороне узника. Вернее – он помогает следствию. А то, что кажется самым страшным, ожесточение помогает перенести. Мне рассказывали о советском разведчике, который попался и выдержал японские допросы третьей степени. Каким образом? Непрерывно ругался матом. Разведчик был грузин, но ругался по-русски. В мате есть какая-то колдовская сила… твою мать… вашу мать, всех подряд, без стыда и совести. Страх глушит половую активность. И наоборот: заклятье разнузданной, не знающей удержу половой активности глушит страх, заставляет бросаться на опасность (как лосося вверх по водопаду: разбиться на смерть или пробиться в водоём, облить икру своими молоками) … твою мать – Иисусова молитва бесов. Заклиная себя и других колдовским словом, можно подавить бунт (первое слово, обращённое опытным администратором к толпе бунтовщиков, есть слово матерное, - писал Щедрин). Можно поднять в атаку перепуганных новобранцев, только что бежавших, сломя голову от немецких самоходок (сам испытал и говорю по опыту). Мат составляет не менее 50% командного слова в бою. С этим заклинанием мы победили немцев в Великой Отечественной войне, с ним мы преодолеваем хозяйственные трудности… твою мать заменяет материальную заинтересованность (обстоятельство, которое, кажется, не учёл ни один экономист; прошу принять как мой вклад в политическую экономию)…твою мать – это мера штурмовщины, когда судорожным усилием выбрасываются недостающие проценты. И с тем же колдовским словом тракторист, получив плановую машину, в которой четверть деталей не ладится друг с другом, подгоняет их, налаживает трактор и пашет поля реального социализма.

Почему это не получилось в Китае? Может быть, просто не хватило языковых ресурсов. Стали искать другое (Мао попробовал модель Троцкого, Дэн пробует модель Бухарина). И если советская (сталинская в своей основе) система победит в мировом масштабе, то только с поправкой Геннадия Шиманова – при условии известной русификации мира. Можно представить себе реальный социализм без марксизма, но нельзя – без крепкого русского слова. Мелкие советизированные страны ничего не доказывают. Они держатся на советском допинге, а советский режим – на ресурсах русского языка. Мат – это вовсе не то народное, которое противостоит советскому. Противостоит духовный стих о новгородце, вытащившем из ада всех, кто ни разу не выругался чёрным словом. А мат – как раз то, что прекрасно сочетается с диаматом. Как об этом давно было сказано: матом кроют, диаматом прикрываются. И то и другое – мощное оружие пролетариата.

Было ли у Джордано Бруно ожесточение схватки? Думаю, что было, что в его груди вновь вспыхнул огонь догматических споров, заставивший когда-то святого Афанасия Великого вырвать клок бороды у Ария. Я думаю, у Бруно всё было: и закон, и благодать божья, и (в иные минуты) ярость вселенских соборов…

30 лет назад я говорил иными словами; но когда мои товарищи по нарам поставили Галилея выше Бруно, я горячо вступился за сожжённого еретика (об этом рассказано в «Пережитых абстракциях»).

Сейчас мне хочется не спорить, кто выше, а понять, почему мученик Бруно и отступник Галилей стоят рядом – а не друг против друга - в нашей памяти. Думал я об этом, думал, и приснился мне сон. «Ты знаешь, - говорит мне кто-то, - только немногие динары делаются из светлого золота. Большинство – из тёмного. Но тёмный динар дешевле светлого только на один дихрем. Я никак не мог вспомнить, проснувшись, денежной системы халифата (динар – червонец, дихрем – рубль), но смысл сна был ясен: тёмный динар это всё-таки динар. Хотя немного дешевле светлого.

Не все истины так безболезненно выдерживают отречение, как гелиоцентрическая система. Некоторые истины вообще не могут быть доказаны или опровергнуты, а только подтверждаются стойкостью своих исповедников или ослаблены их слабостью. Отречение – ничто для научной теории, но великий урок для нравственной истины. Сократ это понимал. Его чаша цикуты утвердила свободу нравственного исследования больше, чем вся Александрийская библиотека. Однако мы не обсуждаем Анаксагора, бежавшего из Афин. И не осуждаем Уриэля Акосту. Среди всеобщей мерзости и апатии человек, взявший на себя труд и риск свободной мысли достоин нашего сочувствия, - даже если он оказался слабее своей задачи, оказался морально и интеллектуально не подготовлен к делу, которое взял на себя. Даже если он только вообразил, что способен на жертву, и не выдержал испытание. Даже если его теория не очень совершенна, и в потрясённом уме стала распадаться на части. Мерзко только отречение без боли, без скорби, мерзок отступник, довольный собой, благодарный тюремщикам, за то, что они предоставили ему время и место заниматься богословием и поучающий других: несть власти, аще не от Бога.

Пьеса Гуцкова «Уриэль Акоста» переведена на еврейский язык, и я смотрел её в театре, где играла моя мама. Сама она в этом спектакле занята не была, но роль Бен Акибы (своего рода великого инквизитора) играл её второй муж, Ойбельман. Это был очень талантливый актёр. Меня поразило бесстрастие, с которым он говорил: алц ис шон а мол габен…(всё уже было когда-то). Были безбожники, были еретики… Ойбельман через несколько лет сошёл с ума от страха, что его арестуют, и больше 15 лет прожил на вечном допросе, слушая голоса, напоминающие ему мелкие и чуть большие проступки его жизни (мама жалела его и не отдавала в сумасшедший дом, где он долго бы не прожил). Но на сцене ему удалось создать образ непоколебимой мудрости общины, её великого «мы», уходящего внутрь тысячелетий. И это “мы” не могло перевесить слабого трепетного «я» Акосты. Его искушали свиданием со слепой матерью, умоляющей отречься. Искушали свиданием с невестой, манившей своею любовью. Акоста повторял с ней слова из Песни Песней: «Прекрасен ты, жених мой, и уста твои – мёд для меня… Прекрасна ты, невеста моя, и глаза твои – голуби…» Сердце человека дрогнуло, и он отрёкся от самого себя, а потом его обманули (девушку выдали за другого).

Акоста остался один. Видимо, долгие годы он молчал. Но в последней сцене мы видим его с учеником. И имя этого ученика – Барух Спиноза.

Почему Спиноза выдержал угрозы, отлучение, проклятье? Почему он не отрёкся? Может потому, что не разрывался между двумя страстями к истине и к женщине. А может быть, узнал цену отречения ещё до того, как от него потребовали отречься, и понял, что эту цену он заплатить не может. Отречение – это не маневр, не тактическое отступление на войне. Это нравственная смерть, за которой может быть наступит воскресенье, а может быть, и не наступит. Только совершенная честность наедине с собой, только глубокое и полное молчание, только способность выпить до дна могут спасти душу, и внешнее поражение станет ступенькой к внутреннему росту, к точке равновесия, в которой человек глядит на себя божьими глазом.

Мытарь может подняться выше фарисея, но только при одном условии, чтобы он глубоко осознал себя мытарем. Слабость, честно, осознающая себя слабостью; отречение, честно, признающее себя отречением – ещё не смертные грехи; они горьки, но могут быть целительны для души. Отрёкся – и молчи. И дай созреть в себе горечи отречения. Может быть, из неё вырастет новая сила. Внутренняя сила. Если ты сумел до конца заплатить цену отречения.

Очень немногим удалось заплатить эту цену. Но она измерима, и я могу поверить, что человек вынесет её. А какова цена отречения для тех, кто добивался его, кто подсылал к Акосте мать и невесту, кто играл на слабости, порывистости, детской непосредственности еретика? Я не умею влезть в их шкуру. Знаю одно: мир простил Галилею его слабость. Мир не простил инквизиции её силу.

Глава 2. Нет власти аще не от Бога.

Слабость достойна сострадания, пока она не стала любоваться собой и доказывать своё превосходство. Фарисейство мытаря хуже, чем фарисейство фарисея. Фарисей, по крайней мере, гордится тем, что само по себе хорошо, - своей верностью закону. Чем же гордится мытарь? Своим мнимым сходством с евангельским собратом. Но евангельский мытарь ещё не знал притчи о мытаре. Евангельский блудный сын бросился в ноги отцу, не рассчитывая на телятину.

Расчёт на телятину остаётся расчётом на телятину, каким бы словом его не прикрывать. Любая фраза в устах подлеца становится подлой. Даже взятая прямо из уст Бога.

Есть некоторые фразы, которые подлость особенно любит проституировать. Одна из них – «несть власти аще не от Бога». Слова эти принадлежат апостолу Павлу. Но что с того? По соседству можно найти другие слова, прямо противоположные по смыслу: надо слушаться Бога больше, чем людей. Это в «Деяниях апостолов», отредактированных учениками того же Павла. Такие фразы – реплики в диалоге. Вне диалога, вне контекста они не истины и не ложны. В одном случае верно – не мир, но меч, в другом – поднявший меч от меча и погибнет. Истинность таких цитат определяется точностью их приложения к делу. Можно взять фразу из Священного писания – и прикрыть ею гадость (повтор????). Можно взять поговорку из уст базарной бабы – и сказать святую правду.

Вне контекста категорическое суждение истинно только тогда, когда не очень высоко метит и связывает или разделяет ясно подразделённые предметы (на сосне хвоя, на берёзе листья). С течением времени люди научились определять и связывать предметы, далеко выходящие за рамки здравого смысла. Это было достигнуто с помощью методов точных наук. Но научный закон (e=mc2)–только строго продуманный и строго сформулированный итог опыта, такого же простого, как отсутствие листьев на сосне. Устанавливая подобные законы, никто не цитирует Священное Писание. То, что само по себе ясно или строго доказуемо, не нуждается в поддержке авторитета.

Ссылка на авторитет указывает на другой класс категорических суждений, которые не очевидны в личном опыте, не могут быть доказаны и, если честно говорить, не всегда строго истинны, но должны быть приняты за истинные. В частных случаях вина может быть установлена – но презумпция невиновности от этого не теряет силы. Она остаётся действующей как пружина. В частных случаях присяжные вправе сказать «невиновен» явному убийце, явному вору. Или царь – помиловать Катюшу Маслову. Но закон от этого не теряет силы. В Новом завете право нарушения закона связывается с благодатью. Благодать выше закона, но она не отменяет закона. Христос исцелял по субботам и не бросал камня в грешницу, но субботы не отменял. Он сказал, что пришёл не нарушить закон, а исполнить. По благодати пружина иногда может быть отжата, но она должна быть крепкой, должна с большой силой возвращаться на место. Иначе благодать откроет дорогу прихоти и произволу. И вот здесь и нужно сослаться на Писание. Заповеди всегда нужно помнить. Даже тогда, когда нарушишь её. Тогда – в особенности.

Однако слова Павла в Послании к римлянам – совсем не заповедь. Скорее отповедь зелотам, мечтавшей восстать и (помощью легионов ангелов) сломить власть Рима; отповедь хилиастам, мечтавшим немедленно прыгнуть в тысячелетнее царство праведных. Павел был реалист и говорил примерно то, что впоследствии говорилось об исторической необходимости. Но он вовсе не заповедовал лизать зад римлянам. Подчинение власти имело свои границы (у Христа: Богу Богово, кесарю кесарево; у Павла: надо слушаться Бога больше, чем людей). Гражданская дисциплина не означала отказа от свободы проповеди. Так это понимали апостолы и мученики, так это понимал святой Амвросий Медиоланский, не впустивший в храм императора Феодосия, и святой Иоанн Златоуст, низложенный и сосланный за критику императорского двора

Никакая необходимость, или предопределение, иль Божья воля не устраняют человеческой свободы. Царство свободы существует в известных границах, но оно всегда есть. Есть возможность выбрать один из нескольких земных путей (на худой конец – смерть, как Катон). И есть возможность открыть дверь вглубь, найти безграничный простор внутренней свободы. Логически свобода и необходимость, предопределение и свобода находятся в нелёгких отношениях, но это не значит, что они исключают друг друга. В разных традициях, в разных культурах свобода и необходимость выступают в разных одеждах, но они всегда вместе. Они связаны, как Бог и человек во Христе, неслиянно и нераздельно. Несть власти аще не от Бога, в переводе на китайский, - мандат неба (тяньмин). Правящая династия имеет мандат неба. Но если её свергают, происходит смена мандата (синьмин). Божье соизволение сменяется Божьим попущением, и Божьему попущению приходит конец.

Когда именно? Это нигде не сказано. Это надо почувствовать. Никакой закон, никакое писание не заменяет своей совести и собственного разума.

В индийской мысли главное – не что будет с обществом, а каким будешь ты. Границы личной судьбы - карма, загадочность. Но это именно границы, а не сам путь. Так нам задан язык; за редчайшим исключением, мы не выбираем языка своей мысли, это наша карма. Но на одном и том же языке можно заикаться, можно бойко пользоваться клише и можно писать действительно свободно, т.е. своеобразно, талантливо. Хороший стилист присуждён к свободе, принуждён быть самим собой в каждой фразе; плохая, казённая, чужая фраза мучает его как дурной поступок.

Инерция языковой системы не мешает свободе стилиста. И также инерция религиозной системы не мешает свободе мистика, инерция политической свободы – свободе преобразователя. Божья воля не собрана вся в инерции. Она ничуть не меньше и в нарушении инерции, в решимости Павла начать проповедь среди язычников, в решимости Мохаммеда начать завоевание мира как раз в тот момент, когда обе сверхдержавы ХП века, Иран и Византия, до крайности истощили друг друга и готовы были упасть к ногам арапов. Павел чувствовал, не только невозможность действовать как мессия с мечом в руках. Он чувствовал также возможность действовать по-своему и действовал. Свобода – это понятая необходимость, понятая (или почувствованная) цель, в которую можно устремиться и взломать инерцию, это слабый участок на фронте, сквозь который можно вырваться на простор.

Параметры свободы меняются. В эпоху возрождения у человека и нации было больше свободы, чем в последние века Римской империи. Но и тогда можно было не только бросаться на собственный меч. Чем меньше возможностей внешней свободы, тем неотступней призыв к свободе внутренней.

В истории всегда есть место для свободы. Нет её только в Утопии. Роковой ошибкой Маркса было не исследование законов исторической необходимости (в этом как раз его сила), а то, что он назвал “прыжком из царства необходимости в царство свободы”. “Человечество придёт к коммунизму или погибнет”. Множественности путей развития больше нет, выбора нет. Ради абсолютной цели хороши все средства. И необходимость повелевает свободе: патронов не жалеть!

Есть ли гарантия от этого прыжка в утопию? Кажется, нет. Из щелей науки растёт красный призрак. А из щелей религии растёт чёрный призрак Хомейни.

Но божье соизволение где-то сменяется Божьим попущением, инерцией бытия, которая ждёт только времени иссякнуть. Реальная история вступает в свои права, и внутри её необходимости вновь открывается свобода. Личность и сейчас свободна выбрать достойный путь жизни и смерти. Не скажу безгрешный, но достойный: в одной из гуманных профессий, в простой любви к ближнему, в протесте против зла. Этого достаточно. Важнее всего не то, что с нами будет, а чем мы сами будем – сбудемся или нет. Если мы сбылись, - на этой внутренней крепости можно отстоять и какое-то внешнее пространство. Какую бы власть Бог нам не послал. Ибо нет власти, аще не от Бога.

Глава 3. Вместе со страной, вместе со всем народом.

Есть ещё один фиговый листок фарисейства: я вместе со страной, с народом. Я не хочу быть отщепенцем. Пятой колонной. Помилуйте, - спросишь его, - какой колонной? На какой войне? Кто Вас, Тит Титыч, обидит? Вы сами кого угодно обидите… Но фарисею уже неважно, кто нападёт. Ни при каких условиях он не хочет быть отщепенцем. Он хочет быть только со страной, с народом. И с палачами? Да, и с ними. Если я сознаю, что без страха перед палачами страна развалится, то глупо не подавать руку палачу. Надо и с палачом найти общий язык. У палача есть свои искренние убеждения, и сними надо считаться…

В этом есть своя логика. Чувство фальши отбито не у одного-двух человек. Это массовый синдром. Своего рода привычный вывих народной совести. И жить по совести в наш век, - значит, жить отщепенцем.

Борис Хазанов писал в эссе «Идущий по воде»: «Замечательная особенность наших земляков состоит в том, что они всегда действуют в соответствии с обстоятельствами. Обстановка – вот что целиком определяет поведение, а затем и образ мыслей. Поскольку эта жизненная установка отвечает теории, первый пункт которой гласит, что бытие определяет сознание, наш земляк не будет оскорблён, если вы это ему объясните. Бытие, в самом деле, в прямом и буквальном смысле, определяет его сознание. Когда в автобусе свободно, он человек. Когда тесно, он звереет Ему вообще ничего не стоит перейти от приторной вежливости к волчьему рыку, он, как Протей, меняется на наших глазах, превращаясь из скромного труженика в гунна, а потом, при случае, также свободно принимает человеческий облик. Словом, это человек-толпа, род организма, у которого температура тела всегда равна температуре окружающей среды.

Нигде эта особенность не проявляется так отчётливо, как в лагере. Лагпункт, как нетрудно заметить, являет собой миниатюрный макет общества. Однако человеческий материал, с которым там имели дело, был неоднороден. И всегда легко было отличить земляка от инородца. Последние могли быть культурными горожанами, как большинство прибалтийцев, или неграмотными крестьянами, как западные украинцы или белорусы, но всегда резкая грань отличала их от «наших», словно они были людьми другой цивилизации. Их отличала мораль, усвоенная в детстве. Эта мораль подобно грузилу, придавала им устойчивость в абсурдном мире и, хотя колебалась, они сохраняли свойственное людям вертикальное положение. Тогда как жизненная философия большинства «наших» исчерпывалась формулой: «с волками жить - по-волчьи выть».

Я вспомнил другую поговорку - современную: «на том месте, где была совесть, вырос хрен». А хрен, как известно, не очень большой моралист… Никакая естественная сила не может вложить душу в ком плоти, управляемый одними условными рефлексами. Даже если какие-нибудь марсиане уберут нынешнюю администрацию, хрен, выросший на месте совести, не превратится в нравственное начало…

Но может быть, надо мысленно отделить от плоти народа его бессмертную душу? Иначе народа просто нет. Я уже говорил и писал, что народа нет; мне возражали, что интеллигенции тоже нет. Доводы были убедительны, и всё-таки, я мимо всех аргументов непосредственно чувствовал реальность интеллигенции. Что это за реальность? Не знаю. Просто чувствую, что она трепыхается. Также, видимо, обстоит дело и с народом. В народной массе, что-то трепыхается – и вылезает наружу в подписях об открытии церкви, в сектантских общинах…

Хрен твёрдо знает свою правду: не мочится против ветра. Но душа, эта сомнительная, не подтверждённая наукой реальность, где-то бьётся, и кто-то начинает верить в неё и вести себя нелепо, сбиваться в кучки (сектантов, диссидентов), лезть на рожон. Так что идти с душой народа – значит идти против народной массы. И наоборот: идти с народной массой – значит топтать народную душу.

Если внутренний голос очень крепок, человек это раньше или позже почувствует. Может быть, не сразу. Может быть, только к 30 , 40 годам, на горьком опыте. Но непременно почувствует, что отказ от роли отщепенца значит, в известных условиях, согласие с ролью подлеца. Кто это понял – не забудет (хотя в каких словах он выразит свой опыт, не знаю, слова могут быть разные). И если будет оглядываться на других, то только на людей с совестью. Он не испугается жизни отщепенца, разрыва с массой. Конфуций говорил: когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору. Я думаю, слово «двор» можно заменить словом «народ». Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно.

Особенно трудно жить полуотщепенцем – значит сидеть на двух стульях. Это иногда можно (когда стулья сближаются). Это иногда нельзя (когда стулья расходятся и зад проваливается в пустоту). В таком случае надо твёрдо решить, куда сядешь. Есть время жить и время умирать, время компромиссов и время отказов от компромиссов. Либо ты готов стать отщепенцем, разрешаешь себе эту позицию, когда масса звереет. Либо придёшь, как щедринский либерал, от соглашений «по возможности» к соглашениям «хоть что-нибудь» и кончишь – «применительно к подлости».

Нынешний либерал живёт, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт, но есть стыд и совесть. Этого достаточно. Пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с хреном. Либерал ёжится, топорщится, а уйти в себя, замкнуться не может, нет у него глубины, на которой можно отмолчаться. Хочется поговорить, найти понимание – и ему предлагают понимание: признай только правду хрена. Пойми и то, что у хрена есть свои искренние убеждения, свои резоны. И человек понимает, привыкает к диалогу с хреном, а чем кончается такой диалог – известно. И потом уже трудно вернуться к прежнему.

Мы живём в обществе, где нельзя застраховать себя от насилия. И ко всем нам относится пример, разобранный Августином. Я уже приводил его в «Письмах о нравственном выборе», но приведу ещё раз. Он здесь к месту.

Когда варвары взяли Гиппон, многих девственниц изнасиловали. Августин считает виновными тех, кто испытал - если говорить в терминах статьи - согласие с хреном, испытал минутное удовлетворение от своей податливости. Кто же ничего не пережил, кроме ужаса, боли и отвращения, на тех греха нет.

Я думаю, что модель Августина можно отнести к жертвам любого насилия. Савонарола под пыткой отрекался; а когда пытки приостанавливались, снова повторял то, во что верил. Насилие владело его плотью, но не овладело душой. Такая душа осталась чистой.

Власть насилия может быть и более долгой, - не на минуты, не на часы, а на недели и месяцы. По-моему, и это простительно, если обморок души прекратится вместе с обстановкой совершенной беспомощности, одиночества, отчаяния. Нельзя строго судить человека, попавшего в условия, для него непосильные. Даже если другие люди могли это вынести. Нельзя судить одного человека по меркам, годным только для другого. Пусть он сам себя судит, а мы в него не бросим камня.

Но вот прошёл, месяц, два месяца свободы. Обморок души кончился. Если душа осталась жива, она опомнится. А если не опомнилась? Если человек и на воле продолжает бубнить то, что затвердил со страху?

Я приводил в пример Галилея, Уриэля Акосту. Но Галилей не писал в АПН с протестом против антикатолической кампании зарубежной и прессы. Уриэль Акоста не стал подручным Бен Акобы и не помогал ему уламывать очередного еретика…

Как назвать человека, которому пришлась по душе его податливость в диалоге с хреном? И который по доброй воле продолжает то, что было под замком? У этого человека душа была готова к новой роли. Насилие здесь сыграло роль повивальной бабки, помогло родиться истинному пониманию своей природы. И наше сострадание, испытанное к жертве, исчезает. Мы не станем называть податливость к хрену новым видом мученичества.

Может быть, мои слова покажутся слишком резкими. Я не настаиваю на них и готов закончить мягче – словами поэта:

А вам, в безвременьи летающим,
Под хлыст войны за власть немногих –
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих!
И тем печальнее, тем горше нам,
Что люди-птицы хуже зверя
И что стервятникам и коршунам
Мы поневоле больше верим…
(Из стихотворения О.Э. Мандельштама «Опять войны разноголосица», 1923г).


предыдущая оглавление следующая