предыдущая оглавление следующая

3.Апрель.

Камера 322. Сокамерники.

Острое, короткое, как ни странно, разочарование. Видно, в душе я не верил или не ужасался Лефортову. Интенсивное желание поехать куда угодно, лишь бы сменить обстановку, подавляло даже страх от лефортовских последствий. Новая камера открылась как совсем новый и неожиданный мир (кстати, откуда появилась манера сравнивать тесную, в 12 кв. метров камеру с “целым миром”? – наверное, у меня появились сдвиги в психике и оценках).

Не коричневые, а синие стены, через жалюзи на окне видно строящееся на Новослободской белое здание с отблесками вечернего солнца. А на меня со вниманием смотрят 5 человек. Значит, я шестой, в камере перебор, и спать пока мне придётся на полу. Лица удивительно дегенеративные, так что первой моей мыслью было: "к психам" посадили. Потом оказалось – просто к уголовникам, хотя двое из них и были из "умственно отсталых", что недалеко от дегенератов. Сидят у стола и ждут, наверное, ужина, и потому, кажется, повернуться негде. А тут ещё меня впихнули с мешком и в большом пальто. Но приткнул в уголок мешок, повесил пальто, присел на край шконки, понял: обычные уголовники, настроенные довольно весело и приветливо. Часа два назад у них забрали первожителя камеры, так что с моим приходом ничего не изменилось, только несколько человек улучшили своё положение переменой шконок и до сих пор радовались удаче – как бы за мой счёт. Дегенеративные же выражения лиц были скорее от отупляющей обстановки, от жизни вечными лагерниками.

Единственным исключением, т.е. обычным на вид человеком, казался худой пожилой грузин в синем спортивном костюме, обвязанный в поясе шерстяной кофтой. Это был Борис Григорьевич Пруидзе, 47лет, директор сочинского ресторана, посаженный за взятки мэру г. Сочи. Он-то и задал вопрос о моей статье. Узнав, что 1901, печально закивал головой: "Знаю, знаю, сидел в январе с таким же в 290-й камере"… - "А кто он?" - Оказалось, Валерий Абрамкин!

Вот была радость поговорить с человеком, который совсем недавно общался с Валерой и мог рассказать о нём. Впрочем, месяц назад я видел Валеру, правда, мельком. Нас вели с прогулки и на повороте, перед стеклянной будкой корпусного, как всегда, приостановили. Не сразу я заметил, что в будке – офицер, а спиной к нам, вполоборота, сидит Валерий – обычный, с бородой и что-то спокойно доказывает, за стеклом не слышно. Тут же нас двинули, а на мой сдавленный крик: "Валера!" оглянулся сердито только корпусной, Валерий не услышал. Потом я уже ругал себя, что не хватило ума или смелости (иногда это одно и тоже) выбежать из цепи, затарабанить в стекло, заорать во всё горло: хоть на миг, но встреча!

Борис Григорьевич рассказывал, какой хороший Валера парень, выдержанный, но смелый, много читает, регулярно занимается йогой, сидя на шконке с поджатыми ногами, а главное, знает законы и много пишет всяких заявлений (об этом я уже слышал от Бурцева: "Несерьёзно всё это! Раз посадили, то сиди и не разводи канитель, понимаешь…"), и потому “менты” относятся к Валере с почтением. Особенно после того, как он отстоял право не стричь бороду: не только писал заявления, но и физически не давался в бане под машинку. Только когда вызвали "весёлых ребят" и те держали его за руки–голову, он не сопротивлялся. Однако каждый раз привлекать "весёлых ребят" к Абрамкину, видно, накладно, и потому начальство всё же сделало в его карточке пометку – разрешение на бороду. "Значит, можно отстаивать свои права", - сделал вывод Борис, а потом подстёгивал меня: "Да ты пиши жалобы почаще, что у тебя нормального места нет в камере, ты же 190-ая, они с твоей статьёй считаются".

Остальные в камере слушали нас вполуха, убеждались, что "Григорьич" нашёл "кореша" и потому улыбки не сходили с их лиц. А может, мне только так казалось.

Принесли ужин, началась суетливая подготовка стола, недавно им принесли продукты из ларька и потому “телевизор” забит белым хлебом. Идёт раскладка сахара, бутерброды мажутся маслом. Решаю, что отделиться в еде надо сразу, как не трудно это сделать в атмосфере приветливости. Объясняюсь, ссылаясь, что передач и переводов у меня не будет, сам отказался. Но слова мои всерьёз не принимаются. То, что у меня нет с собой продуктов, они поняли сразу – иначе я бы их давно выложил, а что из-за этого можно отказаться от совместной "шамовки" просто не входило им в головы. Поняв же, что отказываюсь я серьёзно, приняли за обычную стеснительность новичка, и Борис Григорьевич вместе с Сашей Фетисовым, как самым старшим здесь "каторжанином", привели меня к столу прямо под руки: "Ладно, ладно, может, ты сектант какой, так завтра начнёшь есть по–своему, а сегодня у нас знакомство, нельзя отказываться от стола". Грузинскому хлебосольству отказать просто невозможно. А может, решительность моя была мала или лицемерие в отказе чувствовалось… В общем, вечер оказался у меня прекрасным, праздничным, с белым хлебом и маслом, которых я не пробовал уже полтора месяца. Утром меня снова втянули в общую трапезу.

Спать устроился я на полу между столом и шконкой у окна. Укрылся пальто и провалился в сытый сон, как в счастье.


Потянулись дни в новом мире знакомством с новыми людьми и новыми книгами. В памяти они слились с бурно наступающей весной. Если март практически не отличался от зимы, то в начале апреля воздух сильно потеплел и снег-лёд в двориках стал быстро таять. Солнце шпарило за решёткой, и смотреть на мощные облака в синем небе было необычайным наслаждением. В конце же апреля город и наши камеры прямо затопило жарой–духотой. День быстро прибавлялся, и вот по утрам, проснувшись иногда до побудки, я не только вслушивался в начинающийся троллейбусный шелест на Новослободской или далёкие тепловозные свистки у Савёловского вокзала, но и следил за медленно двигающимися по стене солнечными зайчиками и радовался воробьиному чириканию и голубиному воркованию за нашим окном. Внешний весенний мир как бы просачивался тонкой струйкой в наш каменный санаторий. Шёл третий месяц заключения. Всего-навсего. 12-я часть, если всё будет хорошо.

Единственно близким мне человеком в камере был, конечно, Борис Григорьевич – мой неизменный компаньон по прогулкам. За два месяца я прослушал много историй и подробностей о его жизни, и как жаль, что нет ни памяти, ни дара изложения. Известно, что у грузин очень богатая фантазия, особенно, когда есть внимательный собеседник. Борис был настоящим грузином, а я по-настоящему благодарным слушателем.

Я услышал о военном голодном и босоногом детстве, эвакуации из Харькова (где до войны служил его отец, как и мой) в грузинскую деревню к деду и бабушке (мама умерла ещё раньше, а отец погиб на фронте). И о послевоенной юности в удалых компаниях сорванцов в набегах то на вагоны с солью и углём, то на кусты "лаврушки". А потом армия и туберкулёз, едва не сведший в могилу. Уверял, что после поправки туберкулёз отступил от него окончательно только, когда стал неумеренно пить. Вино и женщины были главными темами его рассказов в камере, и они неизменно приобретали какие-то огромные, просто героические размеры, если судить по количеству выпитого, промотанного в кутежах и покорённых им "тёлок" (все мамаши в Сочи его боялись). Эти рассказы шли с неизменным успехом, но даже "ворьё" им не очень доверяло, подозревая художественный вымысел. И правда, несмотря на блатную терминологию (вроде "тёлка" вместо "девушка"), рассказы Григорьича не были противными. Ведь он был человеком.

После техникума он начал работать в общепите, вышел на должность завбаром и рестораном, потом заочно окончил институт (на следствии последний факт он скрывал, чтобы выглядеть проще), но двигаться дальше по служебной лестнице с его характером было ни к чему. Устроить из порученной ему "точки" лучший ресторан в городе, чтобы быть там хлебосольным хозяином для всех друзей, местных горожан и приезжих знаменитостей - лучшей участи для себя нельзя было пожелать. Конечно, в нём была и деловитая хватка, и умение подбирать и руководить людьми, и чутьё на красоту. В иных условиях он смог бы стать хорошим администратором или даже владельцем. Сейчас же хлебосольство и любовь к кутежу всё подавляли в его жизни, но удивительно гармонировали с обстановкой траты бешеных денег в главном курортном городе Союза.

Те эпизоды, которые вошли в его обвинительное заключение, кажутся пустячками в сравнении с его собственными рассказами о грандиозных тратах (даже если сделать поправку на художественный вымысел) и игнорировании всяческих запретов. Разбитые витражи и художественный паркет, вскрывшийся от разлива десятков разбитых бутылей шампанского, сотни и тысячи рублей в вечер на "музыку и шампанское", приёмы знаменитых гостей – от партдеятелей до съездов воров, непременно оружие без разрешения в багажнике машины и езда по городу в совершенно пьяном состоянии, способы бегства от ГАИшников, памятуя наказ друга – начальника ГАИ: главное, не попадайся! и т.д. и т.п.

Рассказал Борис и о своём следственном деле, и о его главном герое – мэре г. Сочи Воронкове, довольно сложном человеке. Важность государственного деятеля в нём сочеталась с беззастенчивым взяточничеством; ум – с бессмысленным скопидомством, когда копились драгоценности на сотни тысяч рублей без надежды на применение; размеренный семейный быт и утренние прогулки ради здоровья – с мелкими радостями кутежа инкогнито в компании с девицами лёгкого поведения. Борис – сошка в сравнении с Воронковым, но жил намного царственней и расточительней (хотя так и не умудрился получить нормальную квартиру и ютился до самого ареста с женой и сыном в комнатках старого отцовского ещё дома). Прямая иллюстрация различия двух характеров, двух типов первоначального накопления капитала – расточителя и скряги. Однако в нашей жизни более прогрессивному скряге–накопителю почти нет мест, ему просто некуда девать свои деньги, и потому более распространены кутилы и расточители. "Это ещё что, - рассказывает Борис, - а вот пришлось побывать в Дагестане на свадьбе сына одного из тамошних миллионеров (сейчас он – участник "шерстяного дела") – вот где денег не считают!"

Правда, и Воронков, и Борис оказались в тюрьме, но только за что? - За бессмысленное скопидомство или почти патологическое расточительство? – Нет. За взятки и махинации? - Внешне, да, но каждый убеждён, что попал в тюрьму не из-за взяток – подарков, почти неизбежного признака окружающей жизни, а из-за “интриг”. Первый раз Бориса осудили, как и меня, в 1973году, якобы за хулиганство над представителями печати, но дали ему не лагерь, а год "химии" (несмотря на покровительство Воронкова, а может, именно из-за этого). Борис убеждён, что всё дело в многолетней, едва ли не старинной, вражде Воронкова и второго секретаря горкома партии (первый в Сочи часто менялся и стоял в стороне от грызни). Как я понял, корни этой вражды тянулись в Москву, к покровителям обоих. Кто знает, может, во вражде сочинских деятелей отзывалась давняя распря между МВД и иными "органами"? Как бы то ни было, но Борис даже сейчас трясся от унижения, вспоминая хари второго секретаря и его подручных, когда тот заявлялся в ресторан и, как бы не обращая внимания на максимальную услужливость Бориса, надменно ронял ему: "Имей в виду, будешь ещё….- сгною!" - "И этому человеку я должен был сам нести в машину жареного поросёнка, вино и кучу прочего!"

Негодование Бориса понятно: несмотря на подношения, его всё же "сгноили". Когда взбешённый очередными придирками Борис выгнал местных репортёров, явившихся якобы проверять "сигналы трудящихся" в самом популярном ресторане города, его осудили сначала в газете, потом в суде, причём по настоянию горкома арестовали и на “химию” повезли не вольным путём, а этапом. Помню его рассказы про бесчеловечность обращения ростовского конвоя, про избиения киянками (деревянными молотками для простукивания решёток) до отбития почек и смерти…

Через год Борис вернулся в Сочи, вёл себя много тише, но темперамент и организаторский талант взяли верх, и его "точка" снова стала знаменитой. Воронков долго сопротивлялся, но всё же был вынужден уйти, однако, благодаря покровительству устроился безбедно заведующим черноморскими курортами в системе МВД, получив ту же зарплату и большую независимость и вызывая дикое раздражение у соперников из горкома и выше, особенно когда с шиком и рёвом проносился по улицам на своём иностранном автомобиле. "Он думал, что сам чёрт ему не брат, - злорадствовал, по словам Бориса, их главный следователь, старший советник (т.е. юридический генерал) Эфенбах, - но я добрался и до его покровителя!" Когда замминистра МВД покончил с собой, Воронкова арестовали, потом доставили в Москву самолётом и в наручниках иных подручных ("ведь главарь не может быть без подручных"), в том числе и Бориса, чтобы предъявить ему обвинение во взятках-подарках, сделанных Воронкову ещё в 1973году, т.е. фактически за тот же самый эпизод, за который он уже отбыл год "химии". Но теперь ему грозило 6–8 лет.

За день до моего появления Борис закрыл своё многотомное дело и начал ждать, когда дело передадут в Верховный Суд и начнутся визиты адвоката (рекомендованного Эфенбахом как большого авторитета в Верховном Суде). О том, что он числится за судом, сообщение пришло без опоздания, а вот своего адвоката Борис так и не дождался даже после получения обвинительного заключения. Такому "защитнику" и воры удивлялись. Бориса же, ожидающего вестей от жены, это просто убивало: " Ведь я же говорил ему: только приходите почаще, денег я не пожалею, сколько надо... Ну, я его маму..." Думаю, что Эфенбах просто по-дружески надул Бориса, подсунув ему своего бездарного и ленивого протеже, а тому оправдаться всегда можно будет, если суд даст наказание с разбором. Ведь могли засудить на 8 лет, а дали, допустим, 5-6, значит, адвокат подействовал.


Вторым, а на деле основным по значимости для меня и камеры стал Александр Алексеевич Фетисов, профессиональный вор – домушник. Из своих 34 лет он успел отсидеть около 16-ти (в том числе 10 на "малолетке"). С гордостью считает себя "старым каторжанином". Небольшого роста, щуплый, жидкие волосы, нос с горбинкой, голубые порочные глаза навыкате, плечи согнуты, по-каторжански шаркающая походка и чуть шепелявый нарочито говор - под блатняка, что ли. В чёрном трикотаже или ватнике, тело в татуировке и неприятных струпьях (хоть и убеждал всех, что струпья не заразны, вид аллергии или нервов, а смотреть и общаться всё равно страшновато, особенно когда лежишь на полу, а он нависает над тобой со своей шконки в убеждающих слюнях).

В камеру "Сашок" пришёл в середине марта вместе с Борисом, в Бутырке уже скоро год. На суде ему дали 12 лет – очень сурово для домушника. Правда, в этот раз он попался на ограблении "Дома мод", конечно, ради "любимой", но суд ему инкриминировал участие в нераскрытой банде, он же утверждал, что основную часть добра разворовали сами торговцы, а теперь "валят на него". Очень ругал директора магазина и грозился сжечь её квартиру за такую исключительную подлость. Говорил, что не побоялся облаять и суд, и саму власть, как только услышал о 12 годах. Однако кассационный суд направил на переследствие, и теперь, после очередного визита к следователю, а потом к адвокату, "Сашок" бывал умасленным, что через 3–4 года "гулять будем на свободе", а то снова жаловался, что 12 лет в лагере он не выживет и один только выход – готовиться к побегу.

Сначала он днём больше спал, а ночью вёл разговоры с "Васьком" или с "Серёгой" Свиридовым. Потом он изменил порядок сна на нормальный, но всё же спал часто и в этом был похож на Валентина Егорова. Кстати, толстого Валета он знал, а может, сделал вид, что знает. Выслушав мой рассказ и подозрения, он высказался горячо, что этот толстый жлоб – мразь, но моё убеждение, что Валет – наседка, отмёл: раз нет твёрдых доказательств, то и говорить не стоит. Вряд ли Валет пойдёт на это, ведь он знает, что в лагере его за такое и пришить могут. Что ему жизнь не дорога? А если он докажет, что напраслину на него возводишь, то тебя же пришьёт, не сам даже, и прав будет, потому что болтать зря не надо... Нет, конечно, бывают стукачи, сам двоих высветил, но так, что они сами к двери бросились ментам звонить, тем и спаслись, а то б разорвали... Впрочем, мнения Сашка менялись. Чуть спустя он говорил, что Валет, наверное, увидел, что с тобой у него ничего не получается, вот и кинул ментам: уберите, мол, его из камеры, ну а здесь у нас таких нет, сам видишь, потому что если что – смерть...

И я ему верил, верил своему первому впечатлению. И откуда мне было знать, что откровенничаю с новой, более опытной и осторожной "наседкой"?

Был он очень болтлив и часто прямо навязывал свои истории и жизненный опыт. За 16 тюремных лет узнал он, конечно, немало. Его детство младшего и потому избалованного сына в хорошей семье (как часто случается, что именно младший - вор!) прошло среди московской подростковой шпаны в пределах Садового кольца. Не говорил он, за что сел в первый раз, но видно за очень серьёзное, раз неминуемо была бы ему вышка, и только по малолетству заменили её 10 годами лагерей и тюрем. Судя по его рассказам, самое худшее - жестокое и изуверское – сосредоточено именно в колониях и тюрьмах для малолеток. Подростковая анархия ("беспредел" – частое бутырское выражение) и тюремное подавление – худшего сочетания не придумаешь: драка и преимущества тупой силы, издевательства над совестливыми и слабыми физически, вытравливание всего порядочного, заложенного семьёй. Думаю, что дети, прошедшие "малолетку", в большинстве искалечены на всю жизнь, становятся почти прирождёнными туземцами Архипелага. Сюда они возвращаются, как домой, как на трудную, но привычную Родину из богатых свободных, но чужих краёв. И хотя клянут свою "родину", но носят в душе её традиции и привычки, а к нормальной жизни на свободе не пригодны.

Вот так получилось и у Сашка: просидев с мучениями свои 10лет, он стал профессионалом. Эта "ходка" у него третья, а за два периода свободы (по несколько лет) он успел сделать по несколько десятков краж и, видимо, имел в загашнике не один десяток тысяч рублей. Научился держаться спокойно в лагере, даже комфортно, не пренебрегая воровским этикетом, но и не ставя его выполнение своей святой обязанностью. Совсем не так, как в первые 10 лет, когда его били и сажали в карцер, а он всё равно считал долгом дерзить и своим, и "ментам". Теперь он понял, что лучше лишь на словах поддерживать авторитет старых лагерных (воровских) традиций и презрение к "ментам", а на деле играть на людских слабостях, паразитировать на их благодарностях. Сначала меня удивляло, как Сашок после всяческой ругани "ментов" и их помощников из СВП и т.п., тут же вызывал надзирателей, льстил им в глаза и выпрашивал таблетки, которые здесь идут взамен наркотиков. Понятно, что если такого человека поставить перед выбором: 12 лет или 4 года при полном сохранении тайны, то он может стать "наседкой". Да таким людям совсем необязательно попадать в лагерь, они могут долго оставаться в тюрьме. Кстати, Валентин Егоров собирался уехать в лагерь весной, а мне довелось разминуться с ним при визите к следователю в июле – значит, никуда не уехал товарищ, продолжает свою нелёгкую службу.

В начальной школе у меня был ярый недруг, кошмар детства. Я до сих пор помню его фамилию – Бучнев. Едва поступив в московскую школу в начале 3-го класса, я потерпел поражение в драке с ним на виду у всех. Не от слабости, а от неумения и от недоброжелательности окружающих. Потом, поверив маминым убеждениям не драться (конечно, зряшным), многие годы я жил в постоянном страхе безответного удара, потому что вёл себя независимо, но и в драки не вступал. Бучнев ушёл в ремесленное училище, что стало с ним, не знаю, но думаю, что кончил он "хулиганкой" и "малолеткой", судьбой Фетисова. В Саше Фетисове я угадывал черты своего детского врага Бучнева, но только теперь он был другим и уговаривал не бояться его. К концу моего пребывания в камере отношения с Фетисовым нормализовались на нужной мне основе, и я мог воспринимать это как свой маленький реванш.


Третий обитатель камеры 322 Василий Васильевич Бучуев, лет 25-и (и везёт же мне на встречи с "Бу"). Васёк сам, не стесняясь, называл себя умственно отсталым, не смог или не захотел кончить второй класс для неполноценных детей, да и написано было у него всё на лице. Хотя в житейском смысле он не был дураком, иногда даже напротив. Читал он свободно, особенно сказки и про животных, но писал довольно непонятно. В камерной иерархии он занимал самое низкое место, был уступчив и брал на себя всю общественную работу: готовить бутерброды, убирать камеру (в 252-й уборку делал дежурный, назначаемый, как и положено, корпусным по очереди). Сокамерники относились к нему с пренебрежительной ласковостью: "Василёчек, сделай то-то и то-то..." О причинах такой ласковой дискриминации я не знаю, но, судя по намёкам Фетисова, они были. Может, слабоумие, может, потому что он не имел денег на ларёк, а получал лишь передачу от матери, может, он тоже был в услужении у "ментов" (хотя какие сведения от него можно получить?), а скорее по иным, неизвестным мне причинам.

Васёк был "чердачник ", т.е. его посадили за тунеядство и прожитие без прописки (хотя родные в Москве прописаны). По этой статье полагалось наказание не больше года, обвинительное заключение он на руки получил, но видимо, суд потребовал врачебной экспертизы, а он постоянно симулировал заболевание (сыпал извёстку в рану на ноге, и она вспухала или использовал иные способы "настырки"). И потому проведение требуемой экспертизы затягивалось по планам Васька до сентября, когда по истечении года, его выпустит на волю сама Бутырка, без утомительных этапов и лагерей.

Обыкновенно Василёк молчал, но иногда возбуждался и становился чрезвычайно разговорчивым, повествуя о себе самом самые невероятные байки, с серьёзным видом поправляя пальцем разбитые стёкла очков в тонкой под позолоту оправе. Тут были и легенды, например, как он катался в детстве на крыше шестиэтажного дома и неудачно свалился (или скатился) с него, повредившись чуть в голове; и про подвиги своей овчарки Дуная, которого он регулярно натаскивал кидаться на чучела, одетые в милицейскую форму; и как "менты" из отделения его не любят, но боятся и уважают; и как легко он зарабатывает деньги: в деревне - пастухом, в городе – бумажным и иным утилем, ремонтом квартир, перепродажей утащенного по "мелочам" госимущества. ("Были мы с корешем в каком-то институте. А туда ящики какие-то привезли, кореш посмотрел, говорит: это медицинские машины какие-то. Посмотрел и я, а там какие-то щёточки, блестящие трубочки. Ну, я, конечно, эти штучки со всех 16-ти машин поотвинчивал, а потом какому-то чудаку толкнул..." Среди разнообразных способов заработка была и такая экзотика – обслуживание сексуальных потребностей пожилых женщин и старух, что, конечно, вызывало особый интерес у камеры и последующие подначки. Но Васёк и не думал смущаться, он пёр дальше: "Дураки! Что вы понимаете!"

Вообще-то сексуальные рассказы Василёчка проливались большей частью ночью, в тишине, для избранных, когда ни чем не сдерживаемая фантазия заносила его далеко-далеко в небывальщину, так что слушатели раскрывали рты в эротическом упоении: "Ну, а дальше, как те ей, а?", не желая замечать очевидное: Васёк сочинял на ходу, приноравливаясь к желаниям слушателей. Вот, к примеру, одна из его ночных историй, когда я был разбужен и не смог сразу уснуть. "Приехали из городу, девочки первый сорт, особенно одна, лет 17-ти. Посадил я её на лошадь - хочешь прокачу? Поскакали к лесу, то да сё... ну я, конечно, трусики с неё снимаю, а она не даётся, стесняется, значит... А тут мамаша её приехала... я и к ней с полным уважением. А она: Вася, Васенька и зовёт, понимаешь, сама в баню, ну и всади я, аж визжала... а потом мамашу закрыл, а сам в постель к дочке, аж плакала... а потом обоих вместе..."

Чем такие истории кончались, я не знаю, потому что снова засыпал под Васильковый говорок, но слушатели бывали довольны, и утром Сергей Тобин сообщал мечтательно: " А мне приснилась твоя, ну, та... Я и струхнул как надо". Все стыдливо отворачивались от его самодовольной наглой рожи и запятнанных зелёных трусов.

Что мне нравилось в Бучуеве, так это любовь к рукодельничанью. Он постоянно что-то точил, связывал, шил, клеил коробки на хлебном клейстере, приделывал к нашим алюминиевым кружкам ручки и т.д. Был он в камере самым хозяйственным мужиком и это как бы отделяло его от воров, вернее делало лучшим из них (ведь на деле, ему бы следовало сидеть за мелкое воровство, а не за "чердак"). Только трудно было переносить его органическую неопрятность. Все мы бываем иногда неопрятными в житейской спешке, но в камере делать нечего и все невольно становятся чистоплюями, как бы по инстинкту стараясь не загаживать наш единственный и такой тесный мир. Васёк был иным и поддерживал себя лишь от понуканий окружающих. Как будто он сроднился с помойкой и не хотел отказываться от её привычек. Конечно, человек не виноват в своём воспитании, и если баланс твоих оценок его всё же положителен, можно мириться и с грязью, которая буквально шибает тебе в нос – ведь из камеры уйти невозможно. Но моя итоговая оценка Бучуева была отрицательной и потому память так стойко хранит плохое о нём. И грязь, и подозрения в доносительстве и его попытки подняться в глазах сокамерников за мой счёт вызывали у меня сильное раздражение, так что уход Бучуева из камеры в конце июня я воспринял с облегчением.

Ещё один эпизод. В своих рассказах он часто поминал, как сильно любит малышей и как они его любят, а племянница Танюша никогда не отпускает от себя. Вот освободится в сентябре, обязательно съездит ко мне домой, привезёт моим деткам гостинцы – "Давай адрес запишу". Ничего не подозревая, я написал, чтобы через месяц раскаяться. В мае я услышал, как он выспрашивает адрес у молодого московского парнишки, посаженного к нам на неделю, потом ещё... Я уже понимал, с кем имею дело, меня самого Фетисов как-то втихую попросил "дать наколку" (адреса) богатых и, конечно, неприятных мне знакомых для будущего ограбления... Успокоился я лишь, когда усмотрел, где Васёк прячет адреса (в лацкане пиджака), и одной ночью уничтожил всю информацию, оставив в лацкане пустую бумажку. И только тогда отлегло от сердца кошмарное ощущение, что мог сам наслать воров на собственный дом. После этого я стал предельно осторожным и ни адресов, ни имён своих родных и близких не называл. В антимире любая оговорка может стать опасной для нормальных людей.

Серёга Свиридов – лет 28-ти, с женой не лады, сыну 7 лет. Один раз он уже попадал в лагерь за "хулиганку", работал там кузнецом, на свободе стал шофёром, а вот теперь ему вменяют грабёж и избиение. По судьбе и по профессии схож с Шуриком Синицей, но весёлый и лёгкий по характеру. Мне он казался даже работящим и совестливым - обычный рабочий парень, опора власти (интересно, что, когда по радио помянули члена Политбюро Гришина, он отозвался: "Хороший мужик, я сам его видел, когда он приезжал на митинг нашей автобазы, правду говорю: свойский мужик"). Почему же он снова попал в тюрьму?

Как-то на прогулке он рассказал, что в тот день после работы выпил, а по дороге домой встретил полузабытого школьного приятеля, теперь инженера ("раньше–то он тихим был, боязливым, а теперь заважничал, но со мной говорил хорошо, уважительно"). И вспомнил Серёга, что по соседству есть какое-то застолье, зазвал приятеля туда. Ну а дальше, конечно, "поддали винца", потом Серёга попросил (а может, потребовал по старой дружбе) денег взаймы, тот почему-то заартачился и... "обидно мне стало, ну и врезал я этому мозгляку по роже, отнял всё, что у него было, кажется, рублей 80, ерунду. Тот выбежал на улицу, морда в кровище, а тут как на грех - милиция, ну и подскочили они быстренько в дом, скрутили меня тёпленького".

Господи, какая дикая безалаберщина, какая грустная и безнадёжная история! Молодой отец идёт с работы домой к сыну ("Всю дорогу просит: папка, покатай! Я беру его в кабину, пусть привыкает") и вот выпивка, избиение, грабёж, "скрутили тёпленького", а теперь по суду дадут лет 5 лагерей, не меньше. Может, Серёжа что-то и исказил в своём рассказе, но мне в него верится, т.е. верится в спонтанность его преступления - от какой-то тоски и, как говорят газеты, "немотивированной жестокости". И интересно, что он совершенно не жалеет о своей выходке, а к перспективе получить 5 лет относится спокойно, даже оптимистично. Мало того, после возвращения на волю собирается заняться "настоящим делом", т.е. воровством, а не "гробиться" дальше за баранкой. Поэтому он был очень близок к Фетисову и ночами шушукался с ним, обсуждая разные способы и методы квартирных краж и иных ограблений. А меня мучила непонятная тяга ко злу такого симпатичного и симпатизирующего мне парня. Как-то я улучил время спросить: "Серёжа, зачем тебе всё это нужно? Ведь шофером ты получаешь, наверное, 250 в месяц, неужели не хватает, что воровать нужно? Ну, вот, сколько тебе нужно для хорошей жизни?" Он подумал, прикинул: "Пожалуй, рублей 100 на день хватило бы", и остальные в камере подтвердили: "Да, наверное, сотни хватит".

Сказано было всерьёз и авторитетно, и эта экономическая самооценка воров меня поразила и одновременно помогла многое понять. Видимо, 100 рублей - цена хорошего вечера в ресторане с близкой компанией и "девочками". Именно так они тратят деньги после удачного "фарта", угощая друзей и прихлебателей. Придёт время, и они тоже смогут кормиться за счёт других, которым "пофартит" в ограблениях. 100-рублёвый же ресторанный вечер есть "приличная для человека " жизнь. Значит, три тысячи в месяц – вот запросы нынешнего рядового вора, только такие деньги могут удовлетворить "выросшие потребности" рабочего парня Серёги и дать ему иллюзию достижения достойной, счастливой жизни. Конечно, никаким трудом таких денег не добудешь, только если достичь высшей власти, где по непроверенным слухам деньги текут рекой. Реалистичней воровать, ссылаясь как раз на расхожий фетисовский тезис: коммунистам можно, а нам нельзя? Несправедливо! Одновременно удовлетворяются запросы в романтической, смелой, свободной деятельности. Наверное, постоянное общение с такими "бесстрашными и отчаянно богатыми" воровскими ребятами являлось сильнейшим соблазном для рабочего парня Серёги, раз он так легко и даже с радостью поменял свою постылую свободу на тюрьму и лагерь.

Я до сих пор ощущаю безнадежность, вспоминая симпатичного Серёжу Свиридова, который сел в Бутырку чёрт знает за что, но твёрдо знает, чего он хочет и зачем идёт в лагерь.

Пятый сокамерник - Сергей Анатольевич Тобин - стал моим антагонистом. В первый вечер он встретил меня мальчишеской глуповатой улыбкой на толстом татарского типа лице. Хотя ему только 25лет, он успел пройти два года лагерей где-то в Оренбуржье. Как и Фетисов, он вырос в центре Москвы, тоже младший балованный сын у матери (отца у него не было, да и отчества у его братьев – сестёр разные), тоже с малолетства шастал по дворовым компаниям, закончил только 5 классов для умственно неполноценных детей.

Помню рассказ: "Один раз чуть не обделался от страха, когда у соседских ребят избили до полусмерти кого-то, а на меня слух пустили. Поймали они меня, зажали и повели к избитому. Всё, думаю, убьют... Люди рядом, а кричать не могу от страха... Привели, он аж синий, глаза совсем заплыли. Спрашивают: "Он?" Тот глядел, глядел и говорит: "Нет!" – Отпустили..."

Такая жёстокая школа детства, дополненная ещё худшей школой оренбургского лагеря, где местные урки забивают москвичей, воспитала в Тобине характерное сочетание трусливой осторожности и расчётливой наглости.

После лагеря он пробовал работать, но бросил: не нравится, не по нём, и перешёл на иждивение одиноких работающих женщин - за сексуальное обслуживание, конечно. Мерзкая, на удивление паразитическая профессия, мужское проституирование, но он катался как сыр в масле и с удовольствием вспоминал те хорошие времена: "И чего, дураку, не хватало..."

В первые дни после моего прихода он пытался заинтересовать меня длинным списком своих "тёлок" – около двух десятков имён. Я старался вначале быть вежливым, но, видно, не мог достаточно тщательно скрывать отвращение при виде этого жеребячьего списка, и думаю, с его обиды началась между нами неприязнь. Да, конечно, меня снова можно упрекнуть в чистоплюйстве, да и мировая литература полна донжуанскими списками, но очень трудно сдерживать негативную оценку, когда к тебе обращают такой, например, рассказ: "Ну и ту, что этажом выше, я тоже... Не нужна она мне была, да и грязная вдобавок, но уж очень нос задирала, на улице как бы не замечала, ну и засадил я ей, только чтобы своё место, сучка, знала, в ногах у меня повалялась". И лоснится татарская его рожа от удовольствия растаптывания женского достоинства. Я говорю: татарская, имея в виду не современных татар (может, они лучше нас, да и Тобин всё время подчёркивал, что он - русский), а в смысле русских легенд о монгольском иге. Этакий мелкий хан, творящий расправу в своём гареме – подъезде. Мальчишка, сопляк, паразит, а сколько самомнения у этого подонка!

Вообще же сексуальные частые разговоры я переносил с трудом. Не только из-за безудержного хвастовства "половых гигантов", всех этих "засадил так, что через спину толкался", а из-за воинственной животности и извращённости. Большинство ворья просто не знает обычной нормальной любви, а только случки с доступными всем женщинами, если не просто с отпетыми проститутками. Их списки из десятка имён на деле сводятся к десяткам половых актов за многие годы, т.е. к скудному пайку для нормального мужчины. Даже в сравнении с семьянином–однолюбом, вроде меня, они были просто девственниками. А неистраченные силы истекали в грязь или сугубые извращения, самые разные – от всяческих способов, которые обсуждаются с упоением и страстью до муже- и скотоложества. Существование порядочных женщин отрицается, как просто физически невозможное. Все "они" – только твари низшего пошиба, созданные для удовлетворения хозяина. Вариации этого общего отношения, вроде фетисовского: "Люблю я баб, красивые они, хоть и проститутки все" - встречаются реже. Единственное исключение делается только для собственной матери, потому что здесь им не хочется доводить логику до конца.

В общем, сексуальные разговоры в камере тяжелы именно потому, что они постоянно втаптывают в грязь как раз то, чего мы здесь лишены – святое женское начало. Тюремщики нас разлучили, а ворьё постоянно пачкает дорогие воспоминания. И думаю, что дело вовсе не в неудовлетворённой половой активности (по себе знаю, что через пару месяцев организм как-то перестраивается и легко переносит ограничения, думаю, это относится не только ко мне, а может, и правда, что в еду что-то подмешивают), а в уголовных традициях.

Ещё омерзительнеё разговоры о "петушках", "гребешках", педерастах, гомосексуалистах. По этой части особенно усердствовал Фетисов, живописуя свои подвиги вроде: "Поймал я гребешка, отвёл в уголок и, конечно, засунул... Не хочет? А куда он, падла, денется? Надо было раньше думать, когда ему штаны спускали. А раз допустил, чтоб на член надели, то теперь уж не взыщи. Пришла мне охота тебя использовать – терпи... Нет, стал петушком, терпи, раньше думать надо было, никто за тебя не заступится". И действительно, слава "петушка" после первого изнасилования катится за человеком из зоны в зону. Его не допускают к общей еде, к общению, его только используют, и клеймо это снять невозможно. Иные из них сами идут дальше, становясь "гребешками" по призванию, почти перевоплощаясь в женские образы. Страшное перевоплощение, хуже Фантомаса!

В Бутырке мне приходилось только слышать многократно двух "гребешков", как они сами себя называли, Светку и Белку, когда их выводили на прогулку в соседний дворик. Кокетливо жеманными голосами они рассказывали всем желающим, как красят губы, ходят в платьях "ментам" назло, да и справили себе бюстгальтеры и очень мечтают о мальчиках, вчера так даже догола раздевались, вот "менты" бесились... А от соседей поднималось: "Хо–хо–хо, Светик. В какой хате живёте? На ночку бы к вам. А ещё лучше, уговори ментов на ночку к нам пустить, что им жалко". – "Да–да, мы хотим мальчиков"... А потом Светка начинал исполнять песни Аллы Пугачёвой: "Всё могут короли" и другие, довольно неплохо передразнивая её интонации и вызывая бурные восторги невидимых слушателей: "Давай, Светка, давай! Пустите меня, пустите!.."

Если не слышал сам, никогда б не поверил. Чего только здесь ни наслушаешься. Правда, чаще на прогулке тихо: только тихий шелест голосов у соседей, и проплывающие в небе над твоей и соседними ямами фигуры надзирателей. А то вдруг донесётся до тебя громкий спор, мгновенно перешедший в истошную, предельно озлобленную перебранку: "Ах ты козёл вонючий, п...ый, только попадись, только доедь до лагеря, из-под земли достану, на ... надену, гребешок, козёл, петух кашкарский, под землёй не скроешься, зубами загрызу..." – остервенелый клёкот, хрип в горле, страшно даже слушать, что есть такая звериная злоба на земле. И можно себе представить, что я почувствовал, когда положение моё в камере пошатнулось, и подобные угрозы я стал слышать в свой адрес от Фетисова, что изнасилование может быть даже не доведено до конца, достаточно чисто символического позорного акта. В такие моменты осознаёшь, что будешь защищать себя до конца, своего или его, что можешь даже убить человека, т.е. не человека, а вот эту злобную тварь в человеческом облике.

Но вернусь к Сергею Тобину, самому мерзкому существу, которое я встречал в Бутырке. Он был неприятен не только мне, но и другим, поэтому, когда в начале мая его увели "с вещами", все вздохнули с облегчением. В тюрьму он попал за ограбление с угрозой применения оружия, что лежит на грани с разбоем и бандитизмом. Правда, он утверждал, что у него был лишь ненастоящий пугач и потому обвинение в разбое его не может касаться: "И вообще, что я такого сделал? Ну, снял с того студента дублёнку и шапку, ну, ударил того мозгяка как следует, чтоб не вякал, но ведь живой остался, и я вот тут сижу, а ребята наши по первой травке за Ботаническим гуляют... Мне ещё суд сколько даст, да даже если три года, так сидеть ещё сколько. А за что? – жалобно скулил он. – Вот когда первый раз посадили меня в КПЗ, то мать прибежала сразу, как узнала, к окну подбежала и окликает. Мне так горько стало: вот сижу за решёткой, а дома всё осталось, что заплакал". Так он откровенничал на прогулке, стоя на скамейке в кепочке блином и вытягивая вверх шею, чтобы не пропустить проход молодой надзирательницы, либо чтобы забубнить что-нибудь приставучее, очаровывая золотым зубом, или подбегая соколом к стенке нашей ямы, чтобы заглянуть "ментовке" под юбку. И, глядя на его ещё мальчишескую, сытенькую шею, неуклюжую фигуру, я спрашивал себя, почему мне не жалко Тобина, почему я испытываю к товарищу по несчастью не сочувствие, а только гадливость?

Конечно, можно разобраться в условиях его воспитания, понять внутренние причины, по которым он стал таким, а не иным, ну и что – общение с ним от этого лучше не станет... Паразитирования и власти над одинокими женщинами ему было мало, хотелось большей власти и денег, наверное, той сотни в день, что не хватает всем уголовникам. Потом пошли приставания к робким жильцам: "Жил в нашем доме один еврейчик– инженер, так я ему никогда спуску не давал, всегда дорогу перегораживал. А он скулит, отступает, знает, собака, что иначе..." Ну, а потом попытка грабежа – разбоя...

Вспоминаю его и к горлу подкатывает тошнота. И хотел бы быть объективнее, отметить положительные черты, но не могу, не нахожу. Был он жалостлив к себе, почти сентиментален в воспоминаниях. Вот, любил чистить свою одежду и прилизывать волосы и физиономию, но всё равно оставлял по себе впечатление чего-то маслянистого и нечистого. А чего стоит его вызывающая привычка оглушительно громко пердеть, даже за столом, при этом глупо над всеми похихикивая. Ведь в отличие от строгого запрета пользоваться унитазом, если кто-то в камере ест, на газы правил нет... Лакейское прихорашивание, трусливая борьба за господство, антисемитизм и полная бессовестность – всё это напоминало мне в Тобине чёткий фашистский тип.

Впервые в жизни я видел человека, которого без колебания определял как фашиста по привычкам и даже по убеждениям (хотя внешне он не отличался от советских уголовников). Вот такими они, наверное, и приходили в 41-м году в Россию и иные страны. Кстати, фашизм, оказывается, не так уж мёртв и на русской почве. Борис пересказал мне, что недавно судили группу молодёжи, объявившую себя фашистской по убеждениям. Они с вызовом пользовались фашистскими приветствиями, символами и лозунгами борьбы с коммунистами. На суде продолжали держаться групповой дисциплины, а после вопроса судьи спрашивали у своего главаря: "Мой фюрер, надо ли мне отвечать на вопрос этого?"

Рассказ Бориса выглядел вздорным слухом, но в этом мире ему веришь легко, потому что реально видишь перед собой все составляющие фашизма, которому не хватало только фашистской символики. Да и та могла легко пристать к любому из моих "героев". Валентин Егоров с удовольствием рассказывал, как ему на киномассовке довелось играть немецкого охранника в концлагере, но это было лишь симптоматическим совпадением. А вот когда Сергей Тобин на прогулке проиграл с идиотской улыбкой сцену добития раненых "жидов": рука пистолетом и в затылок лежачим - пах, пах... это уже не казалось случайным или смешным.

Кстати, именно со спора, можно ли стрелять в детей и началось наше открытое столкновение. За обедом, кажется, я заикнулся, что есть такие действия, заставить делать которые человека невозможно никакими силами, например, убивать детей я не буду. Разговор был спокойным и мне непонятно, почему Тобин вдруг взъелся: "Как это не будешь? Прикажут и сделаешь... Ишь ты, выискался, не сделает он – всё сделаешь, когда по-настоящему за тебя возьмутся". Заело и меня: "Ты, может, и будешь убивать, кого прикажут, а я вот лучше сам сдохну, но в детей стрелять не буду!"

Завёлся общий спор. Кто-то упомянул про армейскую дисциплину, я привёл в пример услышанную когда-то историю про остановку советских танков на будапештском мосту в ноябре 1957года перед венгерскими матерями с детьми. Водитель головного танка отказался выполнять приказ и давить детей. Тогда командир колонны расстрелял его на виду у всех, сам сел за рычаги и, конечно, смял "препятствия". Но Тобин этого не услышал. Наш спор быстро стал злобной односторонней бранью, и улыбчивый придурок Тобин вдруг превратился в орангутанга, у которого чесались руки поставить на место (а может, к стенке) интеллигента (а может, еврейчика, потому что к этому времени он стал подозревать во мне еврейский дух). Вмешались Борис и остальные, ссора была затушена, но отношения были испорчены открыто и с каждым днём ухудшались. Может, в детстве ему пришлось, подчиняясь чужой воле, стать палачом и с тех пор он уверен, что иначе как палачествовать и подчиняться жить невозможно. Мои же возражения, видно, колебали эти убеждения, потому-то он и взъелся. Наверное, тобиновская психология не является определяющей для лагерников. Сергей Свиридов – совсем иной, испытывает уважение к "независимым мужикам", да и к остальным людям, хоть и собирается их обворовывать (наверное, не "людей", а начальство). Однако много и Тобиных, и встреча с ними в общей камере и столкновения неизбежны.

Так и в моём случае. Прошло немного времени моего пребывания в камере 322, заявок на превосходство я не делал ни в материальном смысле (передач и денег не было), ни в смысле силы и "духовитости", т.е. наглости, и Тобин (а втихую, может, и Фетисов) решил постепенно прибрать меня к рукам, превратить в подчинённого. Для Тобина это было психологической потребностью, для Фетисова, скорее, развлечение и тренировка своих способностей к игре на нервах и установлению власти. Начали они с навязывания мне роли "шныря", т.е. уборщика по должности, взамен социально близкого им Васька. В свои дежурные дни сначала я убирал, как это делал в 252-й, не обращая внимания на то, что остальные свои обязанности предоставили Ваську, но потом, увидев, что он как бы недоволен, стал игнорировать свои дежурства. Я даже растерялся, когда в одно прекрасное утро Фетисов завёл разговор, почему это я не убираюсь, может, считаю уборку "за падло" (недостойное, подлое занятие), так совсем зря, тем более что у Василька сейчас "ножка болит" (в это время Бучуев как раз делал себе очередную "мастырку" на ноге до распухания и беспрерывно просил врачей и лекарств, хотя при желании двигался вполне легко). Когда я справился с удивлением, то пообещал убраться тут же, но почему такое требование обращено только ко мне одному, давайте убираться все по очереди, как это делается в других камерах. В ответ получил: "Ты за других не отвечай, это их дело, а говори лишь за себя". – "Хорошо, я буду убираться, но только в свою очередь", - упёрся я. Неожиданно моё условие поддержал Борис и таким образом, наверное, расстроил первоначальное намерение Фетисова. Отныне Васе было запрещено убирать за всех и восстановлен принцип очерёдности. С особым трудом давалось это действо Тобину, может, он в жизни никогда не держал тряпки. Вместо шкоды мне выиграл Вася да и я сам, потому что лучше убирать в черёд, чем стыдиться своего вынужденного паразитизма.

Однако скоро последовало столкновение по гораздо более серьёзному поводу. Принесли квитанции на ларёк. На моём счету осталось 17 руб. – если тратить по два рубля, то до суда могло бы хватить на 1кг сахара и 4кг белого хлеба в месяц. Так я и сделал, сунув свою квитанцию в общую кучу. Однако, вернувшись с Борисом после прогулки, натолкнулся на обвинение Тобина: "У тебя, оказывается, деньги есть, так почему ты не выписываешь, как все, полной нормы?" – "Я же говорил всем, что буду есть только хозяйскую пайку, что от денег и передач сам отказался, а эти деньги – последние, до лагеря и потому не могу я тратить их до конца". Объяснения не помогают. Фетисов возбуждённо бегает. Даже мудрый Борис, сначала попробовав их утихомирить ("Чего шуметь, ведь человек отказывался, мы же сами его заставили и никакого ларька не требовали"), и, поняв, что грузинского благородства здесь пронять никого не может, уступил: "Выпиши, Витя, ларёк по норме, а потом напиши письмо жене, чтобы выслала деньги. Так лучше будет, правда!"

Мое решение было однозначно: "Нет, я писать жене не буду, за кормёжку до сих пор спасибо, ларёк я сейчас выпишу полностью для вас, а есть буду только хозяйское, отдельно". Но Тобина снова заело: "Отдельно? Тебе, падла, покажут отдельно. К столу не подпустят, даже нож для хлеба не тронешь, на уши поставят, тебе дадут отдельно..." Все его утихомиривали, а когда я выписал ларёк почти на десятку, прибавив колбасу, сыр, конфеты, Борис при общем молчании заставил переписать квитанцию в третий раз на 3,5-рублёвую норму (2кг хлеба, 1кг сахара, 0,5кг масла), ибо обычно эти продукты все и выписывали, дополняя до пятёрки табаком, сигаретами и пр.

Спор утих, но меня от него продолжало трясти. Опять мне впихивают еду в глотку, но теперь не тюрьма, а сокамерники. Опять на меня давят, чтобы подчинился и был как все, а мне хотелось крикнуть, как раньше Валету: "Не привык подчиняться – ни партии, ни ворью!" Но утерпел.

Обедать отказался – вправду не хотелось, потом мелькнула и тут же окрепла мысль применить голодовку, но теперь с требованием к камере. Мой обед в мисках перекочевал в телевизор спокойно – мало ли почему человек оставляет его до ужина. Однако свой ужин я сразу разбросал по остальным мискам, и эта акция стала уже информацией к размышлению. Спать я улёгся, заявив, что решил поголодать, а мой обед можно съесть или вылить, как угодно. Думаю, что им хотелось вылить мне его на голову, но кушать-то хочется, и ночью Васёк с Тобиным всё съели. Не знаю, что они там ночью решали, но когда на завтрак я попытался снова разбросать свою порцию, Борис возмутился: "Разве не видно, что человек решил отдавать то, что взял раньше. Как хотите, но я не могу так". Снова полилась ругань в мой адрес от Тобина: "И чего с ним нянчиться? Он, наверное, на ментов работает". Я молчал и только после завтрака объяснил: мне надо, чтобы никто не вмешивался, как и что я буду есть: перейду на хозяйское или буду голодать". Ответное молчание подытожил Фетисов: "Я согласен". Обедал я уже обычным образом, тем самым, покончив со своей второй и тоже успешной голодовкой.

А к вечеру принесли ларёк, на меня тоже. Не слушая моих возражений, Борис отделил полученное на меня: делай с ним, что хочешь, хоть выбрасывай. Тобин тут же: "Ребята, Григорьич, зачем выбрасывать, если хотите, я сам всё сожру, запросто", Его заткнули, но пришлось и мне идти на попятный, пока не кончатся ларьковые продукты. А через неделю, когда в "телевизоре" было уже пустовато, Тобин от имени камеры спросил: "Так будешь ты выписывать в следующий раз полную норму или нет?" и получил моё "нет". Утром Бучуев готовил бутерброды и сахар на одного меньше. Зато я стал материально независимым.

Сейчас эти ссоры кажутся мне такой мелочью, за себя стыдно, а тогда они были главными переживаниями взрослых людей. Можно подумать, что я только "капризничал", нет, я понимал, что меня обязательно заставили бы платить унижением и покорностью за участие в дополнительном питании. Это было видно по разговорам Тобина с Фетисовым: хотя "на спецу" всегда камеры жили семьями, общим столом, но и терпеть нахлебника долго тоже нет резона, "на общаке" таких быстро выбрасывают. Просто они выжидали скорого ухода Бориса, которого и уважали (он и вправду имел опыт общения с ворами), и ценили (имея несколько квитанций, он зачастую получал двойную норму продуктов). Так что мне и сейчас думается, что добивался я независимости правильно.

С Тобиным теперь я совсем не разговаривал, а он пользовался любыми поводами, чтобы досадить и вывести из себя. Он стал вторым изданием Валета, только ещё примитивнее и злее. Ожидание будущего столкновения угнетало страхом, хотя я старался не бояться. И всё равно, как будто находишься в одной клетке с кошкой, которая не сразу, но всё же опознает в тебе мышь, свою привычную жертву (евреев, интеллигентов, которых бил и грабил). Чем дальше, тем труднее Тобину было сдерживать себя в рамках камерных приличий и опасений реакции остальных, особенно Бориса, тем соблазнительнее ему было перейти к нападению, к драке. Проходя мимо меня за книгой, он теперь непременно поигрывал мускулами и, как бы тренируясь, наносил удары по воздуху. Сквозь сон мне пришлось один раз услышать приглушённый спор, где на слова Свиридова: "А мне он всё же нравится, мент никогда так держаться не будет", Тобин ответствовал: "Ну, как хотите, а я его всё равно зажму. Я таких видел... Пусть даже мне потом плохо от ментов будет, а прижму как надо".

Однако эти угрозы так и остались словами, потому что Борис и Свиридов сочувствовали мне, да и Фетисов с Бучуевым держали внешний нейтралитет. Тобин не дождался ухода Бориса и Свиридова, ушёл первым. После его и Свиридова ухода баланс сил для меня не изменился, но воздух в камере очистился как нравственно, так и физически.

Одна из последних ловушек Фетисова–Тобина, в которую я попал, была расследование ими моего скрытого еврейства. Думаю, что шовинизм и антисемитизм этим людям свойственен не больше, чем любому из свободных обывателей. Правда, расхожие фразы: "мы их (негров, азиатов...) кормим " или "нацмены спекулируют, а русские живут хуже всех", или про "еврейское засилье" - звучат в устах уголовников ещё смешнее. Наученный спорами в 252-й камере, я старался держаться подальше от национальных тем. Но когда ко мне обращались впрямую, то удержаться было трудно. Особенно, если спрашивал Борис. Но, ввязываясь в интересный и уважительный разговор с Борисом, я часто оказывался в ожесточённой перебранке с Фетисовым и Тобиным. И хотя я тут же умолкал, но уже выданные мною возражения против русского шовинизма или в защиту евреев оставались в их спорах и как бы поддерживали их раздражение и подозрения: "А может, у тебя всё же есть родственники евреи?" Наконец, когда меня однажды допекли такими идиотскими вопросами, я устало согласился: "Да чёрт с вами, хотите считать меня евреем, считайте. Хоть горшком. Я и в школе, когда дразнили "французом" или "жидом", не отказывался. И сейчас не буду".

Помню, что в школе такое объяснение было принято правильно: как насмешка. Но Тобин аж залоснился в довольстве от такого "неожиданного успеха": сам признался в еврействе! Он даже чуть подобрел и успокоился, как будто я признал своё приниженное положение, сам согласился назвать себя "еврейчиком", т.е. человеком, которого Тобину следует только "прижимать " и грабить. Но, понятно, ему быстро пришлось разочароваться в своём "успехе".

Пришло время очередного ларька, Тобин снова стал ко мне притворно ласковым, выпрашивая купить "хотя бы "Беломору" для ребят". Я легко пошёл на это, решив кардинально разделаться со своими деньгами, чтобы они больше никого не раздражали (Тобин от чужих денег шалел, как акула от запаха крови). Поэтому 10руб. я перевёл домой Тёме (в мае дни рождения Гали и Лили), оставил рубль на всякий случай, а на остальные купил папиросы для сокамерников - не для Тобина, конечно, а в благодарность за былое.

Последнее и очень резкое столкновение с Тобиным случилось сразу после ларька с "Беломором", когда он неожиданно согнал меня со своей шконки (у меня же своего места не было): "Садись, где хочешь, но только не на моей". Не подчиниться хотя бы из уважения к личной собственности я не мог, но и сдерживать своё негодование не мог тоже и уже без всяких тормозов выказал своё отношение к этому подонку. Он даже заткнулся против обыкновения и только через пару часов (типичный период осмысления) перед отбоем начал грозить дракой. Мне ничего не оставалось, как пойти навстречу: "Ну, давай, сволочь, попробуй, ударь!" Думаю, если бы не Борис, драка была неизбежной. Хватит с меня той детской ошибки.

Моё общение с камерой 322 сходило на нет. И тем большее значение стали приобретать книжки. Чем больше молчишь с людьми, тем больше общаешься с настоящими людьми в книгах, в настоящей литературе, и такие книги были в тюремной библиотеке. В этом я сам убедился (Приложение 2.3).


предыдущая оглавление следующая