предыдущая оглавление следующая

Август -сентябрь.

Вызов 11 августа.

Пришёл долгожданный август - месяц непременного закрытия дела "Поисков", иначе, по УПК, 4 сентября Валеру и меня с Юрой придётся выпустить на волю. Оказалось, что в августе меня "выдернули" из камеры только один раз, а дело я закрывал после 4 сентября.

11 августа вечером я разговаривал с Бурцевым и его "коллегой". Беседа была будничной и спокойной. Папка "коллеги" среди прочих "документов по Сокирко" содержала аккуратно перепечатанные моё "Заявление для печати" и, как ни удивительно, последнее письмо ко мне Лили. Про это письмо надо сказать особо. Оно было написано Лилей 17 июля у Бурцева, частично под диктовку "коллеги", А показано мне на втором июльском допросе (29 июля). На меня этот новый листок с родными строчками произвёл совершенно необыкновенное действие. Это были не только жалость, виноватость, нежность. Это было скорее почти физическое ощущение Лилиной сильной любви и тревоги, желания, чтобы я вернулся домой "во что бы то ни стало".

Дело в том, что впервые Лиля писала не своими словами. После строчек о детках, отце, себе, Тёмке шёл текст Лиле совершенно не свойственный: "Витя, я поняла, что твои статьи и твоя информация были недостаточно объективны и могут быть расценены судом как клеветнические. Кроме того, враги нашей страны их используют в своих целях. Витенька, помни, что у нас большая семья и постарайся избежать наказания. Ещё я поняла, что товарищи хотят тебе добра и заинтересованы в нашей судьбе.

Вслух я сказал только: "Бедняжка, говорит не своими словами". Бурцев и не отрицал, что Лиле "помогали", он только осведомился: "Вы что, не верите, что это письмо писала Лидия Николаевна?"

-Нет, почему же, верю. Но только как же Вы её замучили, задавили, что она такое пишет…
-Это не мы, это Вы…
-Всё равно, клеветником признавать себя не буду, не надейтесь. И не трогайте её больше.

Конечно, ни на секунду я не допускал, что Лиля и думала так, как писала, подтекст казался мне очевидным: "Витенька, возвращайся, можешь даже говорить такие слова, только возвращайся". Она как бы брала грех этих паршивых слов ради моего освобождения. Её любовь была больше этих лживых слов и потому их допустила. Ещё раньше Лиля писала мне: "Витенька, найди нужные слова. Вот Глеб нашёл их и остался с Мариной". Я отвечал: "Ли, ты должна знать, что я очень старался выйти из тюрьмы, но, к сожалению, из моих усилий ничего не получается". Теперь она увидела моё "Заявление для печати" (это очевидно) и не ужаснулась, а даже готова идти "дальше". Дальше с точки зрения "коллеги", который уверен, что моё заявление – только результат его обработки. В этом он ошибается, "дальше" я не пойду, но Лилина безусловная любовь и готовность принять моё возвращение даже на "таких условиях" сильно укрепили мою решимость идти на компромисс ради освобождения, как бы развязали руки и влили силы. Чтобы я не сделал из возможного для самого себя, теперь я знал, что главный для меня человек на свете не упрекнёт, не отвернётся. Это правда, благодаря Лиле и её решимости я вышел из тюрьмы.

Нет, я не могу сказать, что наша любовь много больше, чем у тех диссидентов, где жена говорит дорогому мужу: "Мы любим, ждём тебя, возвращайся, но только не ценой лжи и отречения". (Конечно, ни о каких компромиссах не может быть и речи, ибо откуда можно знать, что именно дорогие тебе люди посчитают ложью и отречением?) Их любовь может быть и больше нашей, но стремление к исполнению кодекса чести диссидента ещё сильнее. Для нас же, видно, главное – быть вместе.

Потом оказалось, что я не совсем правильно понял Лилины мотивы. Соглашаясь писать чужие слова, она надеялась получить свидание и ещё, что я разгляжу в её письме чужое. Чужое-то я увидел, а вот мотива "ради свидания" – нет. Значит, ошибся? Значит, нас тонко провели?

Думаю, что нет. Уверен, что подспудно, главным Лилиным желанием было не свидание, и конечно, не уговаривание меня признать себя клеветником, а чтобы я нашёл выход и вернулся домой здоровым и не сломленным, самим собой.

Потом Лиля уверяла меня о каких-то проявлениях мистической связи, неожиданных и ярких чувствованиях. Не знаю, не отрицаю. Со мной факт такой яркой, до физической реальности связи был только один раз, в первый месяц Бутырки. Ночью, когда все спали при ровном 60-ватном свете, дверь раскрылась и вошла Лиля. Тихо, стараясь не будить, подошла к шконке, протянула руку, тронула и сказала: "Витя, что ты тут делаешь? Пойдём скорей отсюда". Я пробудился и долго не мог поверить, что то был только сон - так реально она только что была здесь и протягивала руку и говорила так строго…

Меня поражала в том случае именно не похожесть на сон, и я понял на собственном опыте, что люди могут верить в сон больше, чем в реальность. Что же, может быть, такая подсознательная связь и вправду существовала в нашем случае и как-то руководила моими решениями, но как материалисту, мне гораздо ближе более простое объяснение – через подтексты наших писем. Сознанием ошибались, чувством угадывали. Конечно, "коллега" и Бурцев позволяли Лиле писать письма только в целях морального раскачивания и воздействия на меня. Потому и лежало теперь в папке "коллеги" Лилино письмо аккуратно перепечатанным, видно, для показа начальству, как доказательство их работы, а может, как доказательство Лилиной "благонадёжности". Но в наши чувства и подтексты влезть они не могли. Хотя внешние обманы им удавались (Лилю убедить, что письмо под диктовку им необходимо как гарантия, что на свидании она не будет на меня "плохо воздействовать", а мне это письмо подсунуть, как уговаривание соглашаться на клевету ради освобождения от наказания), но "мистика" от них ускользала.

Меня на этой встрече интересовало только одно, когда будет решён вопрос об изменении меры пресечения. Суд будет обязательно, осуждение тоже. Бурцев обещал и я тоже надеюсь, что суд определит "химию" или ссылку, но тогда меня нельзя держать в тюрьме. Выпускайте, если все ваши разговоры серьёзны. "Коллега" отговаривался нехваткой времени и сложностями прохождения любого материала для печати через множество инстанций: "Вы тут сидите спокойно, а я за Вас везде бегаю. Вот остались теперь решающие инстанции, дня через два всё будет решено. Кстати, я знаю о Вашем условии – ничего не менять в тексте. Но две фразы убрать придётся – "убеждения нельзя менять, как одежду" и "я являюсь сторонником свободного обмена информацией и идеями". К делу они никакого отношения не имеют, а напечатаны быть не могут. Не для того существует советская печать, что бы распространять взгляды Сокирко. Мы не трогаем Ваш текст, но у печати есть свои законы и право, их нельзя не учитывать".

Конечно, я не был согласен, что эти фразы не имеют значения в моём заявлении, и в самом начале знал, что против них будут спорить. Но ведь мне не предлагают менять всё остальное, только сократить. В обмен я получаю публичное открытие своего псевдонима и взглядов, заключаю, наконец, компромисс. Это небольшая, непринципиальная уступка. Просто некоторое умолчание… Я согласился.

Потом оказалось, что именно в тот момент я действительно и реально согласился на грехопадение, на ложь (сначала небольшую, лишь на ложь умолчания) и показал, что способен поддаваться давлению. Очень вероятно, что прояви я в тот вечер твёрдость, было принято всё же моё заявление для печати, заявление безо лжи. И тогда моё дело пошло бы по-иному.

Конечно, диссиденты – максималисты всё равно бы осудили заявление, данное в тюрьме, но себя бы я чувствовал много увереннее и чище. Только потом я оценил брошенное "коллегой" вскользь замечание: "Никто не поймёт, если Вас после такого заявления держать в тюрьме". В их игре не было предусмотрено исхода "химии" – только настоящее или условное осуждение. Значит, опубликовать моё заявление и не выпустить они не могли. Вопрос, до сих пор для меня неясный: пошли бы "они" на мой первый, нелживый вариант? По Бурцеву и "коллеге" я видел, что "да", приняли бы. Но ведь не за ними последнее слово. Много шансов и за то, что для "высших инстанций" более привычным был бы "антисоветчик" Сокирко в тюрьме, чем необычно лояльный, нелживый диссидент. Лоб в лоб в тот вечер сшиблись в душе противоречивые требования "не по лжи" и "осуществить компромисс реально", с властями, какие есть, а не только в пожеланиях, реальный выход из голого противостояния к жизни. Второй принцип мне и сейчас дороже. Но сегодня, вернувшись в тот вечер, я поступил бы по-иному. Я оценил бы заинтересованность коллег в "положительном" разрешении моего дела и не согласился бы на вычёркивание фраз из своего текста. Попробовал бы рисковать, упираться до предела. А вдруг меня всё же приняли бы таким, без "договорённой лжи". И цена моему компромиссу была б совсем-совсем иная. Конечно, я рисковал бы много больше и вполне возможно, что вообще зачеркнул возможность соглашения, ушёл бы в лагерь "бескомпромиссным борцом", т.е. со своей точки зрения, потерпел бы страшное поражение. Возможно, я дал бы согласие на частичные, непринципиальные изменения своего текста только в самом конце срока предварительного следствия, действительно на острие решения вопроса: "С Сокирко надо что-то делать, надеяться на тюремное давление больше не приходится, надо решать". На соглашения можно идти только в самые последние, критические моменты, рискуя до конца, как в лобовой атаке двух самолётов: кто первым отвернёт и подставит брюхо, тот и проиграет. В августе я первым подставил своё брюхо и проиграл в итоге своё первоначальное заявление. Но в сентябре я шёл до конца в вопросе о "клевете" и выиграл: был освобождён без этого кардинального условия "коллег".

В конце беседы, перечитывая какой-то пустой бурцевский протокол, я услышал, как "коллега", о чём-то перешептавшись с Бурцевым, осведомился у меня: "Разве от свидания с женой Вы отказываетесь?" - "Да, отказываюсь. Принуждать меня через неё признать себя клеветником бесполезно, а за два дня Вы пообещали решить положительно вопрос об изменении меры пресечения".

Оба промолчали вроде как согласительно и вызвали надзирателя. Да, да, до скорой встречи. Обязательно…


предыдущая оглавление следующая