предыдущая оглавление следующая

Первый день.

Стою в ожидании. Глаза привыкают к 60-ваттной лампочке. Длина камеры - 6, ширина - 2 метра, высота - три с лишним. В торце тёмное окно на уровне глаз, забранное решёткой и железными жалюзи, через которое можно разглядеть при желании небо, но только не землю. Створки окна плохо закрываются, и потому в камере холодно. Под окном шконка, вдоль стен ещё две. Между ними металлический стол с деревянной крышкой, вмурованный в кафельный пол. На столе книжки, шахматные фигуры, кусок чёрного хлеба. Остальные продукты в неприкрытом шкафчике - нише рядом с окном, по-бутырски, "телевизоре". Над правой шконкой в рамке под стеклом "Правила поведения заключённых", утверждённые МВД и прокуратурой. Ближе к двери умывальник под маленьким зеркалом и унитаз, а с левой стороны двухэтажная шконка. У двери слева четыре батарейных секции. Кажется, всё.

Пар клубится от горячей воды в умывальнике "для обогрева", капли висят на когда-то белом, а сейчас грязно-буром потолке, стекают струйками по маслянистым темно-коричневым стенам - ну и дыра! В ней трое постояльцев: двое сидят у стола, а третий толстяк с откровенно плутовским взглядом - на нижней левой шконке что-то пишет, не обращая на нас никакого внимания, только ответил на приветствие. Кавказец сразу устраивается на свободной шконке у окна, мне же досталось единственное верхнее место у двери. Молча стою со своим матрасом-мешком, дожидаясь, пока "плут" уберёт свои вещи сверху, располагаю матрац и, сняв ботинки, укрывшись своим роскошным пальто (никакой холод мне с ним не страшен), ухожу в сон.

Через полтора часа, в 8 часов, меня будит утренняя поверка, когда в тюрьме идёт валом смена надзирателей. Уходящие открывают двери и орут: "Встать! Проверка!", а новый корпусной (старший по этажу) сверяет со своим списком: "Так, пятеро - есть!" и с силой захлопывает дверь. Волна хлопаний катит дальше, а непроснувшиеся зэки снова валятся на уже заправленные шконки. Спать можно всё время, но только поверх одеяла - днём, а под одеялом - ночью, после отбоя в 10 часов.

Заснуть я не успел. В двери открылась форточка кормушки, и торопливые жильцы стали получать дневные дозы хлеба-сахара (450г чёрного, вторичной выпечки хлеба и около 15г - три куска быстрорастворимого сахара) и по половнику жидкой утренней каши в миску.

Умывшись, присел к общему столу и я, дожидаясь, когда куском заточенной пластмассы (в ларьке его продают как нож за 10 коп.) порежут одну из выданных паек на всех. Ели все молча и с аппетитом. Вместо чая горячая, как кипяток, вода из-под крана с дневной порцией сахара. Напившись и наевшись до приятной сытости: нормальная каша, хлеб, сладкая вода - чего ещё надо?! я снова забрался на своё спальное место, но прежде чем сон сморил меня, вслушивался в разговоры своих новых "товарищей по несчастью".

С двумя из них мне пришлось пробыть всего 4 дня, но в памяти они закрепились много прочнее последующих, с которыми прожил гораздо дольше. Алик Пейхасов, с которым я пришел в эту конуру, оказался завскладом и специалистом по шерсти из Грозного. Он отсидел под следствием уже 10 месяцев и ждал, что придётся сидеть ещё немало, потому что был вовлечён в одно из самых знаменитых сегодня и запутанных хозяйственных дел (с участием многих руководителей высшего звена), бессрочную санкцию на расследование которого утвердил сам Президиум Верховного Совета СССР.

Алик был татом или горским евреем по национальности, о чём гордо нам сообщил, и мне было это приятно слышать. Красивый, 38 лет, дома осталось двое детей, выглядит очень молодо. Доброжелательный, открытый и жизнерадостный характер, в общем, это был нормальный и очевидно хороший человек, который воспринял свой арест с юмором, как стихийную беду, спорить с которой бесполезно, но и вины за собой никакой не чувствовал. Его статьёй было, кажется, взяточничество, а на деле - общепринятый у них стиль хозяйствования.

Татской истории и религиозных особенностей он, к моему разочарованию, не знал, и мне приходилось кое в чём просвещать его по истории появления "Авраамовых детей" на Кавказе. Зато он очень живо и хорошо вспоминал своих двух маленьких детей, особенно прощание с младшим мальчишкой. В своё время Алик кончал какой-то "пушной" институт, но до высшего образования ему, конечно, было далеко, а сейчас и не нужно (а когда - нужно?), зато он легко сходился с людьми. За 10 месяцев, отсиженных в основном в "Матросской тишине", он хорошо изучил лагерные нравы и с любым лагерником держался не новичком, а заправским "пассажиром". Травил истории про порядки на "Матросской" и слышанные истории, а когда выяснилось, что в камере ещё двое прошли армию, то армейским байкам про ракеты, самоволки и баб не стало конца. И только на прогулке (все четыре дня мы гуляли лишь вдвоём, остальные ленились), он иногда закручинивался и мечтал, что ему дадут не 10, а 8 или даже 7 лет, год он, считай, отсидел, а в лагере интересней, время быстрей пройдёт - вот и дом приблизится...

Вторым из быстро ушедших от нас был Шурик Синица, на вид щуплый, низкорослый парнишка. Но ему было уже за 25, он успел поработать шофёром в Калуге, по пьянке ограбить продуктовый ларёк, отсидеть 3 года в голодной общей зоне Людинова. Вышел он всего две недели назад и, не доехав до дома, попался снова, теперь в Москве на попытке мошенничества: у какой-то узбечки взял 400 рублей, пообещав вынести из магазина ковёр. Теперь ему "светит" не меньше 5 лет.

Спрашивал я его: "Не жалеешь?"
- Чего жалеть-то? В следующий раз уж не попадусь.
-Да, не о том я. Сколько ты шофёром получал?
-Ну, за двести (230-270рублей в месяц)
- Это на одного, ведь семьи у тебя нет. Не хватало? Зачем было нужно за чужие деньги хвататься?
-Как чужие? Это же мои?

-Не понимаю. Твои? А не той тётки?
- Да при чём тут та баба? Я ведь держал эти деньги в руках, они мои были.

Я был обескуражен. Для Шурика просто физически не существовало понятие "чужого", если он мог "это" отобрать. Впервые почувствовал, что здесь не только царствует нечеловеческая этика, но и логика мышления совсем иная и понять её обычному человеку невозможно. Да и по виду Шурик ближе всего подходил к описанному в литературе типу "зэка": согнутые плечи, худоба в лице и теле, глубокие глаза, обшаривающие мир в поисках еды, молчаливость и настороженность и, конечно, сильная, но крепко сдерживаемая злоба на мир. Может, он сидел не 3 года, а больше. Видно было, что всем существом, всеми потрохами он принадлежит тюремно-лагерному миру. На людей со свободы он смотрел с еле скрываемым презрением. С трудом сдерживаемая ярость делала его неровным и трудным в обращении. То он вдруг проявит непрошеное сочувствие: "Что молчишь, Витёк? Не переживай, три года - не срок..." (наверное, лагерные приличия требовали так утешать новичков), а то вдруг неожиданная вспышка: как я смел сесть рядом с его подушкой?

По ночам он писал сентиментальные и, конечно, безграмотные стихи к невесте, вернее, к возлюбленной. Не знаю, насколько она была реальной. Сначала он писал на обрывках туалетной бумаги, а потом переписывал в школьную тетрадку, прячась от подглядывания волчка и рассчитывая на суде передать "ей" или для "неё". От него остались черновики, и я познакомился с образцами тюремной лирики. Она вся состояла из описаний будущих встреч, исполнения любовных желаний, обещаний немыслимого счастья, жалобами на жестокость прокуроров и судей ("А говорят, советский суд гуманен: вкатят 10 лет сроку ни за что..."). И вдруг слезливость прорывается грязными угрозами за будущие измены. Кстати, Шурик интересовался, нет ли на примете у меня какой-нибудь проститутки, которая могла бы приезжать к нему в лагерь на будущий срок.

С подчёркнутым уважением Шурик относился только к "плуту", потому что тот успел побывать и в тюрьмах, и в лагерях. Переведя сахар на батарее в "жженку" (после "чифиря" она основной бутырский тонизирующий напиток), он подавал кружку, прежде всего, Валентину, а тот, сделав два традиционных глотка, возвращал её Шурику, после которого она попадала уже к кому-либо из желающих. Лагерная иерархия – по лагерному сроку и опыту просматривалась очень чётко.

Потом я ещё не раз видел молодых ребят, попавших в "антимир" и завязших в нём крепко, безнадёжно, но Шурик Синица всё равно остался для меня эталоном человека лагерного типа, той особой человеческой породы, которую описывал в своё время Солженицын. Жива эта порода ещё и сейчас, много их. Мне даже показалось, что отличие их от обычных людей много глубже обычных расовых различий. Зэк - особое существо с совсем иным разумом и этикой, вернее, антиэтикой. И если правда, что люди отличаются от животных разумом и этикой, то уголовник обладает антиэтикой, и потому античеловечен... Сейчас, на свободе, мне стыдно рассказывать об этих мыслях, но так я думал тогда.

С двумя другими сокамерниками: Валентином Егоровым (ст. 143 -мошенничество) и Львом Наумовым (ст.154-спекуляция) я сидел много больше, и потому они мало связались в моей памяти с первыми днями.

В кормушку закричали: "На прогулку!" и почти сразу же открыли дверь: "Идёте или нет?" Я вскочил: "Конечно, иду, конечно..." (А разве она не обязательна?) - "А ещё?" - Откликнулся только Алик. Так и повели нас двоих. Я удивлялся: как же можно самим отказываться от прогулки?

Вели по галерее назад, потом по широкой лестнице на последний этаж галереи, а там двумя короткими лестничными маршами в морозный чёрный коридор с открытыми по одной стороне дверями на Божий свет. Дворик 42 оказался тесным, вроде камеры, со стенами из корявого бетона (потом мне объяснили - "под шубу"), но вместо крыши серое зимнее небо за решёткой и частой сеткой. Напротив двери лавочка в одну доску под навесом на случай дождя. Вдоль серых стен в грязном снегу вытоптаны две короткие тропки в пять шажков: туда-сюда, туда-сюда, вот и вся прогулка на целый час. Но мы сразу бодро зашагали по этой грязи взад-вперёд, взад-вперёд. Всё же свежий морозный воздух вместо камерной сырости и дыма от курева, всё же натуральное пасмурное небо над головой, хотя и за сеткой!

Постепенно втягиваемся в ритм разворотов, и Алик смеётся: "У меня на Матросской одна новая ментовка жаловалась другой: "И что они внизу так быстро бегают, мечутся, аж сердце болит глядеть на них. Как звери..." И я тоже веселюсь, а, вспомнив волков в клетке, пытаюсь освоить волчьи повадки с впрыгиванием на стену и разворотом в воздухе. Возбуждёнными и довольными вернулись мы в камеру. Хорошо!

Но на следующий день Алик, простыв на своей шконке под окном, не пошёл на прогулку, а передо мной, уже одевшимся, вдруг захлопнулась дверь: " На прогулку одного не водим". Вот было обидно! Оказалось, что хотя по инструкции о режиме прогулка есть не только неотъемлемое право, но и обязанность заключённого (освободить от прогулки может только врач), однако надзиратели охотно соглашаются не водить на прогулку по причинам "не здоровится", "нет зимней одежды" и т.д., потому что сокращается их работы. Но при этом действует негласная тюремная инструкция: не оставлять в камере одного человека и не водить одного на прогулку ("Случится что с тобой и позвать к тебе будет некому"). Если, например, в камере трое, то от желания одного будет зависеть, пойдут ли все на прогулку или все останутся в камере. Я был фанатическим приверженцем прогулки, и всё же мне часто приходилось оставаться без этой радости выхода под настоящее небо с белыми облаками в синей глуби или хотя бы под пасмурь и снежные хлопья или капли с прутьев решётки. Не удавалось погладить нежные пятнышки зелёного мха в бетонных складках, или подставить лицо самому солнышку, неожиданно выглянувшему из-за туч - и не по злой воле надзирателей, а оттого, что в камере не находилось человека, желающего разделить эту радость. Право, в этом было что-то неестественное, как в нежелании вернуться к обычной человеческой жизни с солнцем в небе, с дождём в походе.

После прогулки делать нечего, и я снова забрался на свою шконку, прихватив свежую, а потом и все остальные газеты, ещё не разодранные на курево: "Московская правда" или "Московский комсомолец", "Правда" или "Комсомольская правда", "Известия" или "Советская Россия" - их приносили каждый день кроме субботы-воскресенья, зато в понедельник две-три. Самой популярной газетой оказалась "Московская правда", потому что там часто помещались дурацкие кроссворды, и мне потом приходилось хитрить и уговаривать, чтобы заполучить "Правду" или "Советскую Россию"

Не успел я уснуть за газетой, как во втором часу привезли обед: пять мисок жидких щей, заправленных немного каким-то жиром, примерно по полтора половника. В другие дни на обед бывал суп из сечки или гороха, рассольник из перловки. Всё - горячее. С хлебом из второй разрезанной пайки и долькой лука из чьей-то передачи было очень вкусно. Потом минут 10 перерыва за столом в ожидании второго, и баландёр в белой куртке снова открывает нашу кормушку. В очередь получаем в свои миски по половнику каши (как и на завтрак - овёс, перловка, пшено, иногда разваренные в слизь макароны или горох)... Каша съедена, миски складываются у двери, чтобы через полчаса вернуть их баландёру. Остаётся только побаловаться незапланированной кружкой кипятка с сахаром из чьего-то ларька или передачи и хлебом 3-й разрезанной пайки - и снова отдыхать на шконку. Причём теперь сон мой глубок и ровен, как на заправском отдыхе, почти до ужина в 7-ом часу вечера, т.е. до очередной порции каши. Нет, кажется, в тот день была картошка-пюре с небольшой селёдкой - роскошь даже для свободы и, конечно, опять кипяток вместо чая. Впрочем, чай нам приносили утром и вечером по несколько черпаков в общий чайник, но он был таким холодным и слабым, что почти все предпочитали кипяток из крана. Часто давали ещё одно блюдо взамен каши. Оно было даже обязательным, если в обед не было щей. Это овощное рагу или по-бутырски "солянка": вареная капуста и плохо очищенная свекла с картошкой, заправленные мукой в такое мало аппетитное ёдово, что даже бутырские жители часто отказывались её есть. Однако я свою порцию всегда старался съесть до конца.

Ужин завершил моё знакомство с ежедневным бутырским рационом из расчёта 10рублей в месяц (если верить словам корпусного). Для такой скудной суммы он был составлен совсем неплохо, даже сытно. И однообразие не тяготило, потому что блюда менялись в течение недели и не приедались. Хлеб даже оставался и шел на чай перед отбоем в 10 часов вечера или закладывался ломтями между секциями батарей на сухари. Если добавить, что каждый из подследственных имел право истратить 10 рублей на продукты в тюремном ларьке и получить из дома одну продуктовую передачу примерно на ту же сумму, то получалось уже 30 рублей в месяц, что для человека с воли, ещё не растратившего свои жировые запасы и здоровье и лишённого аппетита из-за неизбежных в первый арест переживаний, вполне хватало. Но не всегда так было и не во всех камерах, в чём я убедился позже...

Время от ужина до отбоя было самым оживлённым. Никто не спал, во всю гремело радио в весёлой Бутырке (приглушить его очень трудно, лишь с помощью особого мешочка с тряпками в его хайло). Радио гремит весь день, выключают его только на поверку в 8 утра и в 4 часа дня, а иногда на время обеда. Мои товарищи играли то попарно в шахматы или нарды, то вчетвером "в записного" (разновидность домино). Им было весело от участия кавказца. Для интереса или стимула в игре применяли или приседания (5,10,20, 30 раз подряд - по договорённости) или кружки выпитой воды (одна, две, три...). Меня тоже приглашали, но, отказавшись от игры в первый вечер, я так и не притронулся к фишкам все тюремные месяцы, решив, что от скуки я не помру, имея книги и голову для мечтаний, а вот избавиться от конфликтов и ссор на этой почве смогу. И не раскаялся в своём решении. Ссоры из-за игр, действительно, были часто.

В 10 часов вечера выключили радио, а за дверью начался стук: "Укладывайтесь спать. Не знаете что ли, так вас и рас так...", получая в ответ: "Сейчас, сейчас, командир, вот только доиграем чуток".

Теперь я укрыт не только пальто, но и одеялом, и мне совсем тепло, даже хорошо. Вот и прошёл первый тюремный день, день полноценного отдыха, полной отрешённости от всегдашних хлопот и забот, когда ни одни, так другие лезут и налезают друг на друга. Теперь никаких таких забот не будет - и не один, а много дней. Полный отдых. Как будто на полном ходу остановили машину, и она таращит в изумлении фарами. Закрыты глаза, тепло и мягко лежать в сытости, пропуская через себя трёп сокамерников, курящих на ночь, и вдруг непрошеное чувство подступает к горлу: "А ведь это только первый день, и теперь надолго, может, навсегда я не буду дома… Как же они без меня? И зачем я здесь лежу? Почему?"

И чтобы унять навернувшиеся слёзы, я отворачиваюсь к стенке.


предыдущая оглавление следующая