предыдущая оглавление следующая

5.Июнь.

Поворот.

Май был самым спокойным месяцем в моих отношениях со следствием. Перед праздниками Бурцев объяснил, что следствие надеется окончить до Олимпиады, что ему, видимо, на днях предстоит командировка в Харьков для получения почерковедческой экспертизы на мои материалы, а к разговорам мы вернёмся лишь в июне-июле. Насколько же легче тюремное ожидание, когда примерно знаешь, что тебя ждёт и когда. ..

И потому вызов к следователю в конце мая был для меня неожиданным и тревожным подарком. Но тревога заглушается блаженством прогулки по общаковскому коридору "руки назад" мимо окон, в которые льётся майский свет и запах от распустившихся лип внутреннего тюремного двора. Целое море зелени, целая вечность невиданной молодой листвы! Это – главный праздник. Но и "гуляние" со смеющимися, перемигивающимися при встрече надзирателями, комсомольцами и комсомолками, тоже приятно. И даже болтовня с хмурым следователем жадно запихивается в копилку впечатлений без разбора. Ведь сейчас некогда – потом, "дома" разберусь и проанализирую. "Прокручивание впечатлений" начиналось даже раньше, ещё в тесном боксике, куда сажают подследственных перед тем, как отвести от следователя в камеру. Через 10-30 минут сидения в этом туалете без унитаза возвращаешься "домой" ходко, но не спеша, чтобы не расплескать полученное богатство и ещё раз ухватить глазом зелёную листву за вымытыми или даже раскрытыми (что ещё слаще) окнами.

Не помню, какие новые вопросы поставил мне Бурцев на этот раз. Значение имела лишь его неожиданно горячая реакция на мой привычный отказ давать показания: "Очень-очень зря отказываетесь. Времени прошло ведь немало. Не учитываете, что от Вашего поведения сейчас зависит, по какой статье дело пойдёт дальше!"

Я повторял прежнее: "По какой статье меня будут судить, уже решено, хотя Вы это скрываете, но от меня тут ничего не зависит. Показания могу давать лишь о себе, и когда речь пойдёт о серьёзном доказательстве наличия клеветы в наших работах". Однако я почувствовал, что и вправду готовится какой-то поворот, да и время поджимает Бурцева, потому и мне следует продемонстрировать свою готовность к торгу. Я примирительно откликнулся, что вопрос о показаниях на себя не считаю принципиальным, что на суде буду давать их обязательно (надо же отвечать за свои действия), что же касается показаний на следствии, то это зависит от следователя: давайте доказательства наличия клеветы ... неплохо бы дать свидание с женой или изменить меру пресечения, как Вы говорили ещё в январе, в КПЗ.

Ничего не ответил Бурцев, записав в очередной раз мою формулу отказа: "пока не будут предъявлены доказательства клеветы в изъятых у меня материалах". Но я был радостно возбуждён: впервые почувствовал, что не только я, но и Бурцев зависит от меня.

Наступило 4 июня, среда. Снова вызов. Но, проведя через холл со следовательскими кабинетами, меня завели в просторный солнечный кабинет, где за столом буквой "Т" с мягкими креслами сидел улыбающийся Бурцев: "Нет, нет, ничего особенного, просто у них этот кабинет оказался свободным". Снова отмечаю про себя бурцевское "у них" про тюремную администрацию, сопоставляю с поразившим меня ещё раньше: "Мы от них во всём зависим" – (в поведении подследственных, что ли?). Но тут Бурцев подсовывает мне бумаги: "Сначала почитайте". И смотрит очень довольно. Оказалось – отзыв специалистов Института экономики АН СССР на восемь сборников "В защиту экономических свобод". 32 машинописные страницы прочёл я быстро, с напряжением и интересом. Первый официальный отзыв на мои сборники. Но вместе с тем и первые аргументированные "доказательства" моей "клеветы" и преступности. С одной стороны льстило, что мои сборники изучались подробно и серьёзно, а с другой удивляла бессодержательность аргументов, неубедительность критики. Ей-богу, в нашей дискуссии меня критиковали гораздо глубже. Зато выводы этого отзыва были и неприятней, и опасней: они прямо обвиняли составителей сборников К. Буржуадемова и В.Грина в "антисоветской пропаганде и клевете на строй" с "целью дискредитации на международной арене", т.е. в преступлении по ст.70 УК, прямо требовали 12 лет моей жизни.

Пока я читал, Бурцев несколько раз выходил из кабинета, а теперь смотрит выжидающе: "Как, мол?"

-Прямо ужас какой-то, - улыбаюсь я в ответ, - а подробнее изучить этот документ я смогу?
-Да, конечно, конечно! Но потом. А сейчас прочтите письмо от жены. Я тут с ней встречался...

"Господи, сколько мне сегодня подвалило", – и я "поплыл". Снова лежат передо мной родным почерком строчки о том, что детки меня помнят, что с учёбой старших всё хорошо, у Тёмы выпускные экзамены и цветы, что на даче отцу помогли и он здоров, но грустит (наверное, по мне), а свой день рождения Лиля провела в лесу – просто уехала с детками (наверное, чтобы никого не видеть). И только последнему я огорчился: ведь я праздновал этот день и пил вечером сладкую воду на сахаре, собранном за несколько дней, как вино, с тостами про себя, а вот оказалось, что ей так плохо, что даже от праздника отказалась (потом выяснилось, что я неправильно понял Лилины строчки и вечер 25 мая всё же был!)

Сейчас я думаю, предъявление мне одновременно и мощного доказательства моей вины по ст.70, и такого родного ласкового письма было не случайным, а преднамеренным, для создания сумятицы в моих чувствах между напряжением страха и зовом домой. Наверное, создание таких душевных контрастов, раскачивающих психику, входит в технологию запланированного важнейшего разговора.

Неожиданно в кабинет вошёл молодой человек, лет 30-ти, худощавый, как и Бурцев, но одетый с большим изяществом. Сразу, без слов понятно - из органов, и разговор, наконец, пойдёт по существу.

Увидев передо мной "отзыв", поинтересовался: "Изучили? Нет? Конечно, надо дать Вам достаточно времени, но, к сожалению, в камеру брать нельзя". На мою просьбу назвать себя ответил: "Это не важно, я только коллега следователя и, как он, представитель инстанций, заинтересованных в правильном разрешении Вашего дела. Имейте в виду, я внимательно изучил, прочитал практически всё, что вы писали и должен сказать, что вреда Вы принесли всем нам, стране нашей очень много... Начиная с Вашей книги "Очерки растущей идеологии", изданной в ФРГ НТСовским издательством. Да-да, не возражайте. Кстати, Вам должно быть интересно, что на одном из судебных процессов эта книга признана клеветнической и её распространение является уголовным преступлением". – "Кого именно за это судили "Это неважно... Да, а теперь Ваши экономические сборники. Чего только Вы там не написали, ни в какие ворота не лезет. Одна из молодёжных групп решила заняться их изучением, но вовремя спохватились, всё нам принесли, рассказали, успели вред исправить... Теперь вот за границей о Вас шумят, как о герое и мученике" – разворачивает парижскую газету "Русская мысль" на странице, где я вижу свою фотографию, - "вот видите!"

Меня охватывают радость и гордость – не забыт, и благодарность всем (это от инстинкта, как бы ни был я скромен), но вслух я высказываю иную часть своих ощущений: "Вы сами в этом виноваты! Не было бы моего ареста, не было бы и шума. Неправильно держать меня в тюрьме!" Подробности ответа "коллеги следователя" не помню, что-то о несомненности 70-ой статьи в моём случае и что до сих пор только добрая воля следователя и "иных инстанций" удерживает от такого поворота. "Да, мы знаем, что Вы были против получения денег из-за границы. Это говорит о Вашей порядочности. Известно и Ваше заявление, что готовы давать показания и больше не заниматься прежней деятельностью, потому-то и боремся за Вас - против Вас же. Мне добиться права на встречу с Вами было совсем не просто, и Вы должны ценить это. Вы должны понимать, что сейчас приходит время, когда надо решать свою судьбу, с кем Вы – с советскими людьми или с нашими идеологическими противниками..."

Помню, что тут же возражал: считаю себя советским человеком, но вот по взглядам мы совершенно различны с ним. У меня, например, буржуазная идеология и с этим ничего не поделаешь.

-Ну что там Ваши взгляды? Я вот, если разрешат, познакомлю Вас с одним экономистом, и за два часа от Ваших убеждений ничего не останется! Вы должны понять, что суд над Вами неизбежен, его не может отменить ни одна власть на земле, но мы можем освободить от наказания, например, по помилованию. Я связан с такими инстанциями, которые могут решать эти вопросы. Но такое станет возможным лишь при исполнении трех непременных условий: полных показаний по делу, твёрдого обещания впредь не заниматься самиздатом и, наконец, признания себя виновным в преступлении и клевете".

Я отвечал, что на освобождение от наказания я не надеюсь. Но, учитывая мою всегдашнюю лояльность и нынешние уступки, я рассчитываю реально лишь на смягчение наказания – до ссылки или "химии" вместо лишения свободы. Я могу принять второе условие и частично первое (давать показания, но только о себе), а вот третье условие для меня совершенно неприемлемо. От начала следствия я всё время добивался доказательства клеветы, буду добиваться этого и на суде, а признавать себя виновным без доказательств, заранее категорически отказываюсь.

Мне показалось, что "коллега" даже не огорчился моему отказу давать показания на других, отреагировав только: "Ну, это дело следователя, какие ему нужны показания. А вот полное признание своей вины – совершенно необходимое условие!"- Тогда ничего не получится из этого разговора. Поступайте со мной, как хотите". "Коллега" закончил разговор конкретным предложением: "Напишите заявление о главном: и о своих убеждениях, и о том, как видите сейчас своё положение и пути выхода из него, а через пару дней мы продолжим".

Я согласился.

Записку писал и переписывал набело все два дня. Она не была короткой, потому что включил туда и описание своей истории, и основных своих убеждений, и доказательства моей и всех остальных невиновности и описание трёх вариантов моего поведения: 1) предложенный путь раскаяния и самооплёвывания – неприемлемый для меня, 2) путь отказа от показаний и противостояния неправому суду, 3) предлагаемый мною путь компромисса – не освобождение от наказания и не лагерь, а "химия". Исписал полтетради в клеточку, как будто сочинение в школе на вольную тему.

Я был сильно взбудоражен. Предложения "коллеги", конечно, неприемлемы. Примеры Якира и Гамсахурдии слишком памятны мне по неприязненному отношению всех знакомых, чтобы им следовать. Но и невероятным казалось, что при моей уступчивости по остальным пунктам, "они" вкатят мне максимальное наказание. Нет, не может быть, на ссылку или "химию" я могу рассчитывать. Лагерь по 190-ой статье – это максимум! И ещё радовала меня информация "коллеги" про студентов, изучавших мои сборники, и про статью в "Русской мысли". Свою фотографию я видел в газете сам, и дело не в моём тщеславии, а в понимании, что только известность за рубежом является для меня сейчас основной защитой. Чем больше известность, тем сильнее желание у "коллеги" и его начальства перетянуть меня на свою сторону, тем больше шансов покончить моё дело полюбовным компромиссом. Интересно, что когда в сентябре я прочёл тот номер "Русской мысли", он стал практически единственным доказательством, что в моей защите "Запад" допускает сильные передержки в тоне и антисоветизме и потому отказаться от такой защиты мне необходимо. И получилось, что апрельская статья "Русской мысли" принесла мне пользу дважды – в июне, когда принудила "коллег" признать мою значимость и "бороться за меня", и в сентябре, когда стала для меня основным доказательством, что от антисоветизма в западной защите надо отказаться, что я должен настаивать на правильности своего решения.

А в четверг за окном снова объявился Валерин голос – его вернули в нашу часть спецкорпуса. Сидел он теперь совсем недалеко от меня, и потому слышно было неплохо, если говорить, правда, в полный голос. Конечно, я рассказал ему о вчерашней беседе, всё без утайки, хотя и неприятно было объявлять во всеуслышание, что готов давать показания и торговаться, - извещать своих сокамерников о том, о чём я им никогда не говорил, ведь ворьё могло это понять только как слабость, как "раскололся". И без того неустойчивый психологический мир в камере мог бы вовсе порушиться. Однако плевать - сообщить Валере о своём решении и узнать его реакцию, мне было значительно важнее.

Всё прошло хорошо. Валера мой "поворот" принял очень спокойно. Видно, он его ожидал, а может, даже чувствовал на себе вину (конечно, незаслуженно), что "втянул меня в эту историю". Думаю, что его успокоила моя формула: "Считаю для себя невозможными две вещи: давать показания на других и признавать себя клеветником, а в остальном считаю себя свободным.". "Что ж, - ответил Валера, помедлив, - я помню твой суд в 73году, "Дневник мелкого процесса". Я думаю, что на таких условиях ты можешь искать соглашения. И записку для начальства надо писать, пусть читают. Нет, ты не думай, что я буду против такой тактики. Для меня она, наверное, не подойдёт, но ведь у каждого свой путь".

С этим было трудно не соглашаться, но я всё же просил Валеру внимательно обдумать и поискать возможности улучшения своего положения, своих перспектив. Я давал советы и не верил, что он им последует, потому что и сам был неуверен в успехе моих начинающихся переговоров. Ведь всё могло кончиться и очень плохо. Переломают внутренний хребет самоуважения, а потом вовек не исправишь духовной своей искалеченности.

Я как будто по собственной воле вплывал на байдарке в опасную шиверу, где будет швырять и бить о камни, но я отдавался течению уже сознательно, не так как 7лет назад, когда боялся и показаний, и любого лавирования почти смертельно и потому нёсся по следовательскому каньону, бросив руль и зажмурив глаза от страха, только безвольно и инстинктивно упираясь. Теперь я знаю, что бояться не надо, теперь никто не отговорил бы меня от лавирования, и всё же опасностей сейчас много ,больше, чем в 1973 году, камни неизвестны и лавирование может оказаться даже хуже простого сваливания в лагерь. И всё же буду бороться, как ни страшно торговаться и делать уступки на допросах. Стыдно говорить, но писание жалоб и заявлений в тюрьме стало настоящей борьбой, когда "каждый день идёшь на бой".

Валера совсем по-другому "шёл на бой": он за всех боролся в своей камере постоянными протестами и жалобами на нарушения режима, постоянным противостоянием администрации тюрьмы и прокуратуре. Наверное, он понимал, что зримых успехов в этой борьбе не добьётся, потому что его противники давно уже насмотрелись на самый решительный тюремный протест и научились его игнорировать и преодолевать. Ведь они – профессионалы с громадным опытом, а мы все – новички-дилетанты даже в сравнении с обыкновенными урками, которых здесь большинство. Мне же бороться за улучшение режима для уголовников просто не хотелось. Мне гораздо важнее казалась задача собственного выхода из тюремного антимира. Правда, с моей тактикой следователи тоже, наверняка, были знакомы. И всё же моя борьба шла за нечто реальное, за выход с территории "противника". Прежде всего - это, остальное неинтересно.

Вызвали меня, как обещали, в пятницу, в тот же кабинет. Взамен прежнего "коллеги" был иной, которого Бурцев с тихой почтительностью отрекомендовал как начальника следственного отдела и зампрокурора г.Москвы Смирнова В.Ю. – моего возраста, чуть округлого, флегматичного и ироничного. Мою записку начал просматривать вначале Смирнов, потом передал её Бурцеву, отметив лишь конец о возможных вариантах поведения как существенное.

Вместе они потом напирали, что надо бы давать показания по делу полностью, ведь нельзя отделить одни вопросы в следствии от других, а насчёт вреда другим людям, то о каком вреде может быть речь? – никакого вреда никому не будет, совсем даже наоборот, в расширении дела никто не заинтересован. Естественно, я энергично возражал: "Хотя и понимаю, что сейчас наступил момент, когда надо выбирать линию поведения, ибо завтра ко мне никто не придёт и пересматривать будет поздно (Смирнов одобрительно кивал: "Да, это так, решать надо сегодня, иначе будет поздно"), но никаких показаний о других давать не буду ни при каких условиях. Даже, казалось бы, безобидные показания могут оказаться губительными – это я знаю по собственному опыту в 1973году".

Тут решается Бурцев: "Чёрт с Вами, Сокирко, давайте показания только на себя". И взяв ручку, придвигает лист протокола. (О, это уже новое...) "А как остальные условия? – тревожусь я. – Уж слишком быстро Вы решаете. Помните, что в прошлый раз говорил здесь другой товарищ, т.е. гражданин, не знаю как его?"

-Товарищ из органов? – любезно уточняет Смирнов.
-Да, наверное. Так он ставил три условия: показания, отказ от самиздатской деятельности и раскаяние в клевете, а взамен обещал освобождение, например, по помилованию.
-Мы можем вообще освободить Вас, - снова вальяжно встрял Смирнов, - прекратив дело по ст.6 УПК, если Вы проявите понимание. Ведь так, Юрий Антонович?

Бурцев неопределённо дёрнулся плечом и промолчал. Я тоже как бы не заметил эту очевидную фантастику, как неловкую лажу, и продолжал:

- Но принять эти условия я не могу, поэтому не могу рассчитывать на освобождение от суда. Вы об этом уже читали, могу повторить: соглашаясь на часть условий, я рассчитываю лишь на "химию" (Бурцев одобрительно кивнул головой). Однако если Вы согласитесь с этим, то незачем меня держать в тюрьме, показания давать я и так буду, а значит, отпадает официальная причина ареста до суда. Давить на меня тюрьмой дальше бесполезно. Измените меру пресечения, как обещали, отпустите домой до суда, и я поверю, что Вы серьёзно намерены повернуть моё дело к "химии", а не к полному сроку по 190-ой или даже по 70-ой статье на базе моих же показаний. Измените меру пресечения, и это станет гарантией, что Вы не обманываете. Ведь для меня дело очень серьёзно.

-Понятно, понятно, но дело серьёзно не только для Вас, - возражал увлечённо Бурцев. - У нас тоже нет никаких гарантий, что если отпустить Вас, то Вы не измените своё отношение, не обманете нас. Вас там настроят, и Вы будете настаивать... Это сейчас Вы убеждены, что будете вести себя как надо, а начнут Вас друзья на свободе уговаривать... совсем другое получится. Нет, мы должны иметь гарантии. Я Вам заявляю вполне определённо: вопрос об изменении меры пресечения может быть решён, но решаться будет только тогда, когда Вы дадите показания, не раньше.

В его голосе звучала убеждённость и, кажется, вера в свою правоту. Ведь и правда, какие у него гарантии, что на свободе я не вернусь к прежнему отказу? А снова сажать – смешно и не солидно. Да и как обосновать перед органами необходимость освободить меня? "Да он прав в своем желании гарантий, как прав и я, и кому-то надо уступать первым", - признал я про себя, а вслух возразил:

- Для Вас это лишь одно из дел, а мне давать показания на себя, по которым будут осуждать по ст.190-ой или 70-ой, значит вить верёвку на собственную шею!

- Да не пойдёте Вы по 70-ой, если дадите показания, это я Вам обещаю совершенно твёрдо, у любого начальства отстаивать сам буду!

Смирнов согласно кивал головой. И я замолчал - уж очень уверенным был голос Бурцева. А может и правда, у "них" принято решение: тех, кто даёт показания, судить, как намечено, по ст.190-1, а тех, кто на "непризнании" переводить на 70-ую? Да и зачем прокуратуре отдавать КГБ (на 70-ую статью) "благополучное" дело (оно станет таким, если я буду давать показания). Но тогда и Валеру с Юрой будут судить обязательно по 190-1-ой... И таким большим было желание избавиться от страшной и реальной угрозы (ведь ещё недавно я говорил себе, что подписание дела именно по 190-ой статье для меня будет главным праздником в Бутырках), и таким сильным было желание пойти на уступку, благородно проявить добрую волю, что я согласился: "Ладно, я начну давать показания, а Вы согласуйте вопрос об изменении меры пресечения".- "Хорошо".

Бурцев сразу уселся за свои бумаги, а Смирнов тихо поднялся и вышел в коридор, чтобы минут через 10 снова зайти и распрощаться: "Не буду мешать". Наверное, он мог считать перелом в следствии своей заслугой. Бурцев же торопился записывать основные "признания обвиняемого": общеизвестное членство в редколлегии журнала "Поиски взаимопонимания", впервые объявленный официально смысл псевдонима "К.Буржуажемов" и о том, как возникли и создавались сборники "В защиту экономических свобод". Наконец-то я разрешил себе говорить об этом свободно. И спокойно стало на душе.

И хотя потом я жалел, что поторопился уступить и не добился от Смирнова более определённых обещаний и гарантий изменения меры пресечения, и ругал себя вплоть до сентября, но теперь вижу, что результат был бы тот же: Бурцев и Смирнов тогда дали бы мне ещё "более твёрдые обещания и гарантия", чтобы добиться "перелома", но не смогли бы их выполнить, потому что решали этот вопрос не они только, а и те, кому нужно было добиться именно "раскаяния", те, кто уже давно решил: арестованных следует держать в тюрьме до суда, чтобы использовать срок предварительного заключения максимально для выдавливания раскаяния.

Закончив протокол и передав его мне на чтение, Бурцев удовлетворённо откинулся на стуле, а после мой подписи даже не сразу отпустил меня, хотя и темнеть начало за окном. Шёл 9-ый час, а ему не хотелось кончать удачный вечер, когда он мог позволить себе поддаться добрым чувствам. Ему, видно, хотелось, чтобы я стал совсем "своим", "перековался" и никогда больше не встревал в опасные истории, чтобы у меня дальше было всё хорошо. Он, конечно, понимал, что перелом только начался, что сейчас "давить дальше" не следует, но всё же "лёд тронулся", "начался процесс выздоровления". И, наверное, сладко было Юрию Антоновичу от "спасения заблудшего" и от благородства своей нелёгкой и не всегда благодарной работы.

Придя "домой", я сразу вызвал Валеру и рассказал ему, что видел Смирнова, что начал давать показания в обмен на твёрдое обещание, что 70-ая от меня отпадёт, а мера пресечения будет изменена, хотя на последнее я мало рассчитываю, и что теперь меня будут вызывать к Бурцеву часто.

Реакцию Валеры не помню, была она, наверное, сдержанной и меня не задела, а вот реакция сокамерников запомнилась. Василёк Бучуев изобразил сдержанное презрение: "Значит, начал на подельников своих капать!", как будто он давно ожидал именно такого. Я даже встал в тупик: ведь я только что кричал Валере, что даю показания только на себя! Ответил как можно грубее: "Не суйся в дело, которое не понимаешь!"

Фетисов же как-то молча улыбался, понуждая лицом и Бучуева к молчанию. Тогда я был подозрительным и решил, что он выжидает момент, чтобы отплатить мне за драку. Но ничего не случилось. Возможно, он считал начало моих показаний своей победой и предвкушал благодарность начальства. Не в его интересах было мешать мне "колоться" дальше и он стал предупредительным и миролюбивым. Остальные же сокамерники остались равнодушными, им и вправду всё происходящее со мной было "до лампочки". Теперь жизнь сосредоточились на ожидании решения "инстанций".

Следующий вызов пришёлся на вторник 10 июня. "Сердечная" атмосфера предыдущего вечера испарилась. Бурцев сразу принялся за дело, вытаскивая из своего "дипломата" пачки изъятых у меня материалов и предъявляя их один за другим: моя ли это работа, когда написана, кому отдавалась (и монотонное: "Показаний на других не даю". - "Ладно, следующий"). Правда, вначале Антоныч попробовал словчить, предъявив как мои, бумаги, изъятые у Белановского, и скромно улыбался, когда я уличил его в нарушении договорённостей: "мол, работа такая".

Так работал я с ним довольно долго, ожидая конца нудистики и сообщений по существу: какая же была реакция "инстанций" из органов на мою записку к ним и предложения? Принимаются они или отвергаются? А если приняты, то когда будет решён вопрос об изменении меры пресечения, ведь основные показания я дал, у них теперь есть гарантии, что задний ход я не дам...

За эти дни я успел увериться, что меня и в самом деле могут скоро выпустить, что шансов много, просто нет причин держать меня здесь, да и Бурцев со Смирновым твёрдо обещали. Так хотелось верить, что я распустился, и все три летние месяца провёл плохо, ожидая освобождения со дня на день...

Но вот протокол прочитан. Я тороплюсь его подписать, чтобы перейти к главному, но... Антоныч поворачивается и тянется к звонку на вызов. Я едва успеваю запротестовать. Мои вопросы он встречает спокойно. Записка моя читается, "ходит по начальству". Отношение к ней – положительное, в общем. А что касается меры пресечения, то я зря думаю, что этот вопрос простой. Хотя по УПК следователь имеет право его решать самостоятельно, но практически меру пресечения в сторону смягчения меняют очень редко, и он лично никогда не пойдёт на это, не заручившись поддержкой начальства. А чтобы идти к начальству, надо иметь убедительные доводы. Вот дам все основные показания, появится хороший довод. Конечно, и обязательство на будущее тоже дать необходимо (я выражаю согласие), и признать хотя бы свою вину...

Последнее – неприятная неожиданность. Снова здорово. И я сильно расстраиваюсь:

-О последнем не может быть и речи, ведь уже говорил.
-Да я знаю, но вину перед государством признать необходимо. Вы ведь сами писали в своей записке, что допускали ошибки. (Да, писал, имея в виду запальчивость, которая привела меня в тюрьму, но ещё большую вину за это я отмечал за следователем).
-Нет – отвечаю, - признание вины в моём деле, это то же самое, что признание себя клеветником. (Я тогда не подозревал, что потом всё же соглашусь на формулу "политической вины", не признавая вины юридической.)
-Ну, подумайте...

На этом допрос закончился.

Совсем иначе я уходил "домой" на этот раз – с чувством обманутого! Вот и горькая расплата за первый шаг по "новому пути", за показания, а ведь они уже даны и это неотвратимо! Что достигнуто – ничего, а впереди ещё длинный путь. Мелькнула и стала уверенностью догадка: когда я выложу все нужные Бурцеву показания, то стану им не нужен, как выжатый лимон. Образ "выжатого лимона" меня потом долго преследовал. Если чего-то и можно вытребовать от них, то только сейчас, когда от меня ещё нужны показания. Нет, хватит, надо исправлять ошибку как можно скорее и отказаться от показаний до изменения меры пресечения.

Составил соответствующее заявление и на следующем допросе (не помню уже числа) отдал Бурцеву. Тот отложил принесённый самиздат, долго читал, потом спокойно сказал: "Ваше дело, давать или не давать показаний. Хотя все жалуются, что "Бурцев давит", но я давить не собираюсь. Зачем? Для доказательства Вашей вины материалов у меня и так достаточно: изъятое у Вас на обысках и их протоколы, Ваши первые и последние показания, показания Померанца, акты экспертиз. Дело даже проще закрыть без описания всех изъятых у Вас бумаг. А вот Вам от такого отказа будет хуже. И с надеждами на изменение меры пресечения придётся совсем расстаться... Я буду откровенен: даже в случае продолжения показаний я не гарантирую совсем твёрдо, что начальство не будет против Вашего освобождения, но в этом случае я бы старался его добиться. Вот и всё".

Его откровенный и спокойный тон меня обезоружил. Я не понял, а скорее почувствовал, что он говорит правду: изменение меры пресечения зависит не только от него и не от дальнейших моих показаний, а от кого-то или чего-то более важного, что сейчас в вопросе о показаниях моя торговля мелка и неуместна. Я и вправду, только потеряю союзника, Антоныча в Бурцеве – и без всякой для себя пользы. Мои опасения и ожидания были мельче действительных опасностей.

И я сыграл отбой: "Хорошо, считайте, что моего отказа не было, я буду давать показания в обмен на Ваше простое, без обманов обещание, что сделаете всё, что в Ваших силах, чтобы я вернулся домой". В тот вечер было уже поздно, и Антоныч отпустил меня в камеру, так и не начав допроса.


предыдущая оглавление следующая