предыдущая оглавление следующая

4.Май.

Празднование и события в камере.

Наступили майские праздники. Мне уже пришлось здесь встретить один праздник - 8 марта. Он ничем не отличался от прочих дней кроме выдачи с утра двух 3-х копеечных булочек (при отсутствии белого хлеба они были царским угощением от Подреза). Но 1-ое Мая запомнилось настоящим праздником. Возбуждение в камере царило с раннего утра, может, от солнца, бьющего в окно ещё до подъёма, и от щедрого весеннего тепла. Почему-то все встали раньше и взялись за основательную уборку: мыли не только пол, но и стены. К завтраку доски на столе были свежевымытыми, а медные краны сверкали золотом. На завтрак нам выдали двойную порцию белого хлеба (на 1-2мая), т.е. по 13-икопеечному батону на человека, а Борис принудил меня взять от его доли сыр и масло в честь праздника (иначе для него и праздника не будет).

И с прогулкой повезло: в сдвоенном, большом дворике мы гуляли лишь втроём с Борисом и Васьком, который бормотал что-то доброе про племянницу Танюшу и собаку Дуная. По небу шастали лёгкие облачка, надзиратели наверху улыбались зэковским шуткам, а у старого и всегда злого прогулочного старшины оказалась вся грудь в медалях и орденах. Даже он глядел торжественно и покойно.

На ужин была картошка с селёдкой - тоже праздник, а перед отбоем все бросили домино и полезли к "решке" глазеть на салютные сполохи в московском небе. И хотя волчки продолжали крутиться, никто нас от окна не отгонял.

С Валерой в этот день мы, кажется, не разговаривали, но окно выдавало разнообразную информацию. В очередной раз прошёл получасовой "лай" - так развлекался какой-то псих с нижнего этажа, то ли на спор, то ли придуривался. Он всегда гавкал долго и неутомимо, не обращая внимания на несущиеся со всех сторон: "Да заткнись ты, падла! Закрой пасть! " Дальше ещё хлеще, а в ответ невозмутимо наглое: "Гав!" Сегодня же реакция на лай была добродушней: "Давай, давай..."

Но самое большое впечатление - это когда вслед лозунгу с Красной площади "Да здравствует Коммунистическая партия!" раздался истошный крик: "Смерть коммунистам!", много громче динамика, и какой-то нервный, разноголосый отклик: "Ур-ра!"

Мои сокамерники не кричали, они только одобрительно переглянулись: "Во дают!", а Фетисов не преминул похвастаться: "А что? Я тоже коммунистам лаял в лицо и ничего мне за это не было!" Я молчал, как всегда колеблясь в своих чувствах. Впервые слышу открытый лозунг борьбы в советской тюрьме, но ведь какой страшный лозунг! Даже если это не экстремизм, а просто хулиганство, даже если от какого-то вора и бандита – всё равно – он преддверие разгульной анархии, слабый отзвук страшного будущего. А может, то был крик какого-нибудь Валета или Фетисова, и тогда он - свидетельство не только необоримой силы карательного аппарата, позволяющего себе даже "это", но и его страшной природы, позволяющей играть даже "этим".

Тогда провокация показалась мне наиболее вероятной (сейчас я думаю по- другому) и было потом грустно от такого праздничного воспоминания: довелось услышать только один оппозиционный лозунг в тюрьме 1980г., да и тот бандитский и, наверное, провокационный. И вспомнилась безнадёжность оруэелловского "1984 года". Нет, в этом мире невозможно искать надежду на оппозицию. Лозунг "Смерть коммунистам!" должен остаться и умереть здесь, в тюрьме. И как бы мне плохо ни было, никогда я не буду радоваться этим словам и тем, кто способен их кричать. Не мой это мир и никогда им не будет!


Сразу после праздников из нашей камеры неожиданно "выдернули с вещами" Тобина и Свиридова. От ухода первого все вздохнули с облегчением, о втором жалели. Я, конечно, был доволен, что получил собственную лежанку и мог валяться на ней, когда хочу. Исчезло и непрерывное напряжение от ожидания столкновения с Тобиным. Отступила настороженность и готовность к неожиданной драке: "Только не бояться боли и обязательно самому бить в его лицо, прямо в нос, не глядя в глаза, не жалея, как они сами учат. Побольше бить самому, раз уж всё равно быть избитым",

Но не успел я как следует расслабиться и отойти душой, как произошла моя первая (и, слава Богу, последняя) драка в тюрьме. Нас было четверо, когда после завтрака пришли забирать мои зимние вещи, отобранные для помещения в камеру хранения, а потом для передачи домой. Моё решение было вызвано не столько наступившим теплом, сколько пристальным вниманием, особенно Тобина и Бучуева, к моему мешку с переданным Лилей барахлом – уж слишком его было много, а когда я всунул в него ещё и зимнее пальто, мешок вообще стал огромным. Частые разговоры о том, как спокойно грабят новичков на пересылках и в лагерях ("А что тут плохого? - рассуждал Фетисов. - Ведь если я, допустим, каторжанин, особняк, а это быдло кто?"), набитые чужими вещами котомки Фетисова, которые он просто рвал на тряпки для варки чифиря, такие же склонности у других, делали понятной судьбу и моего имущества. Против такой перспективы протестовала вся моя душа. Не только из-за врожденной скупости от крестьянских дедов, а больше от нежелания поддаваться: "Не будет по-вашему!" Отсюда и возникло решение: оставить себе только необходимый минимум, а большую часть спасти, передав домой, и только в лагере обзаводиться тем, что нужно. Доверенность Лиле я передал через Бурцева, но, зная, как долго идут там бумаги, решил избавиться от вещей пораньше. Об этом знал только Борис, и потому для Фетисова и Васька появление работников камеры хранения было неприятной неожиданностью. Ещё вчера Василёчек уговаривал меня уступить для мехового пояса мою зимнюю шапку: ведь в зоне всё равно она мне будет не нужна, не разрешат носить, а до освобождения ещё далеко... ну и так далее. Я ответил, что, может, ещё зиму придётся в Бутырке сидеть, а уеду - сыну домой перешлю. Потом краем уха слышал, как Фетисов успокаивал Васька: "Да брось, не стоит. Никуда он от нас не денется". Они уже считали мой мешок своим, а теперь оказалось, что "их" вещи реально уплывают из рук. Конечно, обидно, но тогда я ещё не понимал.

Захлопнулась дверь за моим узлом, осталась на руках лишь квитанция. Зловещую тишину нарушил Фетисов каким-то изощрённым ругательством по адресу моего "неимоверного жмотства", казалось бы, совсем без повода. В голосе было столько злобы и ненависти, что я сразу ощетинился: мол, какое твоё собачье дело, что я сдаю. В ответ я получил неожиданный удар в лицо. Он бил с разворотом, и я успел уклониться – кулак только оцарапал кожу. "Ах, ты!" - хотел размахнуться и я, но Фетисов, тут же вошёл в клинч, задышал грязью в ухо. На помощь к нему подскочил Бучуев, вдвоём они стали валить меня на шконку у стола. Не остался в стороне и Борис. Мгновенно оценив ситуацию, он уцепился за Бучуева: "Вася, не лезь, отцепись, не трогай их, я тебе говорю... или со мной будешь драться?". Под грудой трёх тел я всё-таки сел на шконку в обнимку с Фетисовым, а когда Борис оторвал от нас Бучуева, то смог четыре раза ударить своего недруга по голове (не сильно, ведь размаха не было) и бил бы дальше, если бы он не отскочил сам. Мою попытку догнать теперь блокировали Борис и Бучуев на правах разнимающих. Оттесняемый, я всё же сделал выпад, попробовав достать кулаком до лица – так было важно для меня, никогда в жизни не дравшегося, ударить этого человека в лицо, заставить себя это сделать, как бы уничтожить свою невинность в драках и подтвердить способность быть и выжить в волчьей стае. И хотя мой удар не достиг цели, он как бы закрепил моё преимущество. Мы разошлись, тяжело дыша.

Фетисов стал над умывальником, меня Бучуев попытался усадить в углу на шконке: "Сиди здесь", но я злобно оттолкнул его: "Снова лезешь!" и стал расхаживать по камере, успокаиваясь и инстинктивно утверждая своё право на территорию. Как волк. В конце концов, в свой угол убрался умытый Фетисов. "Ерунда, он раза четыре меня по голове ударил, не сильно, руки-то слабые, - объяснял он Бучуеву, потирая голову, - но ничего, мы теперь с ним каждое утро тренироваться так будем..." Но это было уже беззубое огрызание, которое я старался парировать презрением: "Давай, давай, хоть по утрам, хоть сейчас!" Да я был не против таких упражнений, Фетисов для меня не был сильным противником, а преодолеть своё интеллигентское чистоплюйство на его морде я смог бы. Но Фетисов этого не хотел и утром ни о чем таком не вспомнил. Более реальным было следующее: "Погоди, до твоей квартиры доберусь, гад буду, сожгу."- (Делается так: через замочную скважину вдуть бензин, а потом бросить спичку. Но сколько до этого ещё ждать?) - "Вот придёт кто из настоящих лагерников, тогда с тобой другой разговор пойдёт!" Его угрозу я воспринял болезненно, остановился и произнёс внятно: "Побить меня, конечно, вы сможете, но имей в виду, что именно тебе это достанется недёшево". Пусть понимает, что в любом таком случае буду бить именно его, чтоб заранее ныла у него шкура, когда будет подговаривать новеньких на гнусность, Думаю, что на Фетисова моя угроза подействовала, потому что когда летом к нам и вправду пришли два настоящих лагерника, никаких поползновений к организации избиения не было. Даже наоборот.

А столкновение того майского дня закончились для меня осознанием давнишнего предчувствия. Парируя угрозы Фетисова, я помянул, что вражду между уголовными и политическими выгодно разжигать "ментам" и, мол, смотри "чью грязную игру ты играешь", а в ответ получил: "Не всё только вам стоять за правду" - неожиданные и непривычные для Фетисова слова. Он как бы забылся и не только не отверг моё позорящее предположение, что он делает услуги "ментам", но и объединил себя с ними. Конечно, мои соображения сейчас кажутся слишком тонкими и неопределёнными, но тогда его оговорка вдруг превратила подозрения в уверенность: "Стукач!"

В ту же ночь я уничтожил второе письмо, подготовленное для передачи через Фетисова домой - там была статья о потребности и о поисках детской веры. Всё пошло в унитаз. Так лучше, чем отдавать прямо "ментам".


Через неделю к нам прибавили пятого – Сашу Григорьева, стройного парня 18лет, ученика ПТУ из хорошей рабочей семьи, перворазрядника по плаванию. Красив как бог. Первый арест. В январе он шёл с дружком (17лет) по ул. 26 Бакинских комиссаров, конечно, выпивши. Мимо ехал "частник", сигналил, потом протиснулся, задев крылом дружка. Оскорблённый за друга, Саша ругнулся и хватил кулачищем по буржуйскому багажнику. Водитель остановился, вышел и стал стыдить и ругаться. Но вдвоём они живо сбили его с ног и молотили кулаками и ногами, пока от магазина не подбежали люди и не оттащили избитого с тяжёлым сотрясением мозга в больницу на месяц.

Следствие шло не торопясь, а при закрытии дела по обвинению в злостном хулиганстве с нанесением тяжёлых физических повреждений в конце апреля следователь посадил обоих друзей. Неделю Саша просидел в общей камере, где и положено сидеть, а почему перед судом его перевели к нам – непонятно. Впрочем, через неделю ему принесли обвинительное заключение (кстати, в Бутырке этот документ называют "объебон" – кратко, метко, но, к сожалению, неприлично), а ещё через пару дней вызвали с вещами на суд. И осталась у меня память о здоровом и красивом мальчике, умном, вежливом и безнадёжно погибающем, так было очевидно, что лагерь сделает из него нового уголовника.

Удивительно, что он сразу вписался в тюремный быт, и "на общаке", и здесь. На всё смотрел с живейшим интересом, как свой. Фетисов тут же взял его, зелёного, под своё учительство, балаболил с удвоенной силой, вытаскивая из памяти одну лагерную историю за другой, вполголоса вталкивал различные способы ограбления квартир и "настоящей жизни". Передача воровского опыта шла ускоренным образом, пока, правда, в виде рекламы, противопоставления скуке обычного "воловьего существования" и дурости хулиганского "беспредела" ("Не люблю хулиганов – дураков", – часто говорил Фетисов), "роскошной жизни коммунистов" и т.д. И всё это падало на благодатную почву. Не из вежливости, а с неподдельным интересом Саша сразу с ним соглашался. Ни жизнь в нормальной семье, ни учёба в ПТУ, ни спорт, ни будущая работа на заводе его не интересовали, наверное, были скучны, как заранее известное, и не могли противостоять воровской романтике. Я как будто увидел Серёжу Свиридова, каким он, наверное, был перед первой посадкой. На деле и Сашу воспитала не семья, а уличные товарищи, лагерь же только отшлифует в нём уголовника. Я спросил: "Саша, неужели тебе не жаль, что зря избил того частника?" Он удивился: "А как же иначе? Ведь он задел моего друга "И ни о чём не жалеешь?" – "А что, здесь интересно..."

Случай рядовой, безнадёжный. Мы с Борисом иногда пытались расшевелить, пробудить в нём желание иных, человеческих целей и ценностей, но, думаю, безуспешно. Борис говорил, что на первый раз Сашу не будут судить строго, дадут не больше двух лет, в лагере он окончит десятилетку, приобретёт специальность, вернётся домой, женится и жить будет "на пять". Саша улыбался, но молчал. Я же был откровенен: жаль, конечно, но лагерь добру не научит, и воровской судьбы Саше, видно, не избежать, а это значит, быть всю жизнь без семьи и настоящего дела, всю жизнь провести между пьяными кутежами и лагерными сроками. Я надеялся, что такой мрачный, но реальный прогноз может заставить Сашу одуматься, если не сейчас, то позже, и вернуться к ценностям нормальной жизни. Жаль ведь – уж очень ладный и пока хороший мальчик, а вот тонет в фетисовском липком обучении прямо на глазах.

Тюрьма, как воровской университет, действует до сих пор успешно. Я это видел сам. Обучение происходит непроизвольно, стихийно и именно потому, наверное, так крепко и слаженно. Обучаемых к этому толкает скука и неосмысленность их жизни на воле, а уголовников – престижное желание учительства и покровительства. Фетисов сразу хватал нового молодого человека и брался за передачу опыта и его преображение по своему подобию – гораздо активнее любых платных учителей на воле. Грустный парадокс, но именно охранявшие нас солдаты и офицеры МВД создавали условия для этого обучения, делали его круглосуточным и неизбежным.


Через пару дней после ухода Саши его шконку надо мной занял следующий "пассажир" - Вова Ч. (уже забыл фамилию). Его перевели к нам из правого крыла "спеца" (в их камере собирались делать ремонт). Тоже молодой, 20лет, но уже вполне "обученный", сформировавшийся. Тоже красив, но не мальчишеской, а какой-то округлой, порочной, даже чуть ожиревшей красотой (хотя в камере продолжал заниматься зарядкой и неприкрыто накачивал силу). "На спецу" он сидит уже несколько месяцев, сейчас ожидает вызова на "Серпы", т.е. на психоэкспертизу в институт судебной экспертизы им. Сербского. Придя к нам, он вначале даже решил, что попал к "психам", ждущим отправки туда же (хорош у меня, наверное, был вид, раз тоже сошёл за психа). Конечно, Вова "гнал", т.е. придуривался, чтобы уменьшить или даже совсем избежать причитающееся ему наказание. Иногда он "гнал" даже с нами, наверное, для практики, то подчёркивая своё заикание, то уверяя в своём общении с чёртом или навевая ужасы прорицаниями. На деле же он был вполне нормален и здраво рассуждал. Не так давно ему удалось уйти из армии с помощью психосимуляции, думаю, что и сейчас он добьётся своего (если только Фетисов на него не стукнет, не зачеркнёт всей игры).

Закончив 8 классов школы, он работал парикмахером, прежде чем заняться более денежными и, наверное, преступными делами, о сути которых он ничего не рассказывал. Только глухо поминал, что денег у него дома немало, и потому мать может слать ему переводы в двойном размере (как и Борис, он продукты в ларьке получал по разным квитанциям, что очень ценилось в камере). За что именно он посажен, понять было трудно: какая-то ссора с женщиной, которую он толкнул на газон, она ушиблась, а потом по совету подруги подала заявление об изнасиловании, но в это сам следователь не верит и т.д. – думаю, темнил он. Да и не важно за что, но уверен, что посадили его правильно.

Один сын у матери, он был явно избалован ею, потом подругами школьными и иными. К 20 годам он прожил уже богатую половую жизнь, начиная с 13 лет, был женат в 17 лет (разрешение на брак было выдано ввиду беременности невесты). Растёт у него сын, впрочем, не у него, т.к. фактически он их бросил, хотя формального развода ещё нет, "потому что Вова не желает платить алименты" (Пусть только подаст на алименты, крыса, придушу..."). И не жаль даже его жены–подруги, романтической, ленивой, тоже избалованной единственной дочки, а жаль её маму – старую коммунистку, "ведьму", дуру и пр., по отзывам Вовы. По избалованности женщинами Вова переплюнул даже Тобина. И по презрению к ним тоже. Всех, и особенно жену, он звал исключительно "крысами", предназначенными быть только постельной и домашней прислугой. "А я свою крысу всё же этому выучил", - обычный Вовин оборот. 20-летний парень говорил это с бравадой, выдавая своё хамство за какое-то ханство, достоинство.

Где и когда он успел его набраться? Опять парадокс: от слепой до безнравственности материнской и женской любви. С детства его запросы всё росли и удовлетворялись не личными усилиями и трудом, а любящими людьми. А когда растущие запросы превышают возможности близких людей, наступает кризис, даже отчаяние, выходом из которого часто становится преступный способ добычи благ. "Я тогда понял, что только не надо дрейфить..." – так Вова как-то нечаянно объяснил мне свой душевный перелом, переход от состояния балованного ребёнка к взрослости наглого вора, паразита, презирающего людей. Не было в детстве привычки добиваться благ трудом, значит, не было трудовой морали, а потом осталось только преодолеть инстинктивный страх перед наказанием, стать "смелым" – и преступник готов!

Вова с гордостью объявлял себя шизофреником, подчёркивая, что все гении были шизофрениками. От этого шёл его интерес к книгам, не ко всем, а к избранным, которые, как ему казалось, могли бы увеличить его культурный уровень, а правильнее, начитанность, как оружие в жизни. Впрочем, в этом он был похож на Фетисова, а если подумать, то и на отечественных "деятелей", которые занимаются тем, что приспосабливают "буржуазные культурные достижения" к идеологическому оружию для "борьбы за коммунизм". И Вова, и Фетисов очень интересовались моими серьёзными книгами и вперёд меня хватались за тома Гегеля, Ламетри, Ф. Бэкона. Но Фетисов при этом хоть сознавал, что брался за трудное дело, вгрызался, главным образом, в более доступные для понимания примечания к тексту, и пусть извращая и перетолковывая до неузнаваемости примитивизма, но усваивал эту часть книги, а Вова брался за того же Бэкона с пренебрежением, читал молча, даже не прося у меня разъяснения непонятных слов, и, наверное, ничего не усваивал, но вид делал чрезвычайно умный и критический. Может, он запоминал обороты и названия, но, думаю, главным было сознание, что он философов читал и убедился - чепуха всё.

Правда, в остроте соображения и словесной хваткости ему отказать было нельзя. Конечно, на услышанных где-то словечках и поверхностных суждениях далеко не уедешь. Думаю, что это от молодости, потом он поймёт большую правоту Фетисова, даже с их сугубо утилитарных, воровских позиций. Отнестись же к серьёзной книге просто с интересом познания чудесного мира, а не как только к "интеллектуальному оружию", они просто не смогут. Для этого надо перестать быть ворами.

После Бутырки мне особенно противно стало такое варварское отношение к культуре – браться за её изучение лишь как за способ превосходства над другими. Умножение положительной культуры на дурную нравственность только увеличивает общую отрицательную величину. Так прививалась многие века западная культура к России, превращая её в величайшую империю. Так русский лакей перерабатывал вольтерьянство, так русский революционер перерабатывал марксизм и т.д. и т.п.

В отличие от Саши Григорьева Вова был мне неприятен - он уже был уголовником худшего сорта, античеловеком по убеждениям. Кстати, судьба может повернуть так что, помыкавшись по тюрьмам и психушкам, как умный парень, Вова может решить, что бандитские деньги не стоят такого риска, и выбрать для себя более рациональный, почти легальный путь паразитизма, например, уйти в мошенничество, которому почти не грозит уголовное наказание. Но уголовником и античеловеком он быть уже не перестанет.

С каким интересом расспрашивал Вова меня, как можно добиться права на выезд за рубеж! По его представлениям только там он сможет развернуться (наверное, иметь больше власти и денег), а на крайний случай, завербоваться в иностранный легион и "убивать негров". Говорил на полном серьёзе, убеждённо. Я же думал: какая странная, казалось бы, идея, а на деле, сколько логики в этом образчике молодого русского фашиста. Не по названию, а по натуре.

Вова был слишком самостоятелен, чтобы полностью попасть под руководство Фетисова. Меня он воспринимал как политического, с некоторым интересом, но и только. Задачи установления своей власти в камере он не ставил, в фетисовские интриги не ввязывался, и потому мы могли оставаться нейтральными и равнодушными друг к другу.


26 мая с утра от нас вызвали с вещами Бориса Григорьевича, а на его место прислали сорокалетнего мужика из Латвии. Запомнил только имя – Валентин. Среднего роста, худой, но мускулистый (любимое развлечение - ходить по камере на руках), прибалтийский тип лица (похож на нашего знакомого Витаутаса), держался молчаливо, холодно, сдержанно, говорил по-русски чисто с едва уловимым чужим выговором. Объяснял, что он русский, но родители его жили в буржуазной Латвии, потом были в войну в Сибири, теперь снова под Ригой. Латышей и песни их не любит, но кажется мне, что лукавил он и по характеру своему и привязанностям - близок к латышам, а может и просто латыш, но не хотел об этом сообщать. Его основная беда – запой. Один раз он уже провёл два года в ЛТП (зона для алкоголиков). Дома снова запил. Поехал на заработки на Урал, но не доехал, застрял в Москве. Снова пил на вокзалах, потом с какими-то случайными дружками ограбили квартиру (тоже под градусом) и были сразу пойманы. Но почему-то я так и не поверил в такое простое объяснение.

Своей сдержанностью, лишь пару раз прорвавшейся ненавистью ("с коммунистами можно бороться лишь автоматами") и откровенностью ("был бы шанс, обязательно ушёл за рубеж") Валентин казался мне значительнее заурядного пьяницы. Тем более что воля у него была. Когда он пришёл, то курил, а на другой день заявил, что бросает, и два месяца до своего ухода переносил муки терпения среди дымящей камеры совершенно невозмутимо. В общем, Валентин остался загадкой. Для меня в то время молчание тоже становилось основной формой существования, и потому мы невольно симпатизировали друг другу, но почти не выражали этого внешне.

С уходом Бориса Григорьевича я остался в камере один, но Фетисов потерял желание меня как-то трогать. Даже наоборот, приходящим новичкам, наверное, объяснял моё особое положение, удерживая их как от навязывания своего общения, так и от неприязни за мою отдельность. Такое положение сложилось уже летом, и конечно, оно меня очень устраивало - лучшего нельзя было и пожелать. Но в мае я был ещё настороже.

После отнятия моих личных бумаг, после уничтожения письма с экономической статьёй я уже не мог с интересом писать о своём, зная, что оно будет неизбежно уничтожено, и потому мои интересы ещё в большей степени сосредоточились на книгах. Отношения с библиотекой тогда уже наладились. Кроме обычных книг мне носили тома "Философского наследия" и переписки Маркса-Энгельса. Требования на книги для сокамерников, по устоявшейся привычке, я составлял сам, конечно, учитывая их желания, но, советуя выбирать больше русскую классику и, вообще, хорошую литературу, как сам понимал. Поэтому чтения мне хватало. Вот только что от него осталось? (Приложение 2.4).


предыдущая оглавление следующая